Верю, надеюсь, люблю — страница 3 из 61

«Юра, рождённый на окраине Уфы, в нищете барака, терпеть не мог у коллег-художников грязных, прокуренных, заплёванных мастерских, – рассказывает писательница. – Любил чистоту. Часто сам мыл полы, наводил порядок. Во всём помогал мне по хозяйству. На грязь у него был протест, аллергия. Он всегда жадно тянулся ко всему красивому, прекрасному, чистому. Именно в той мастерской он работал особенно легко и вдохновенно. Порою неистово. Там написал многие программные свои картины (которые теперь в Третьяковке): „Моя мама“, „Настроение“, „Домой“, „Разговор о будущем“, „Добрый зверь и добрый человек“. Несмотря на нехватку света – это его самые солнечные, ясные, янтарные полотна.

Чаще всего позировала ему я (не раз говорил: „Самая дешёвая чудо-натурщица – собственная жена… А главное – платить не надо“). Но и когда рисовал модели, знакомых или малознакомых женщин, он каждую словно „венчал на царство“».

В 1965-м у супругов родилась дочь Анюта. Окончив Институт кинематографии, Юрий Ракша работал на «Мосфильме», участвовал в создании многих бессмертных фильмов. Ирина часто ездила в командировки от Союза писателей, от газет и журналов, Юрий летал на съёмки. Более полугода пришлось провести художнику на полюбившемся ему Дальнем Востоке, в Приморье, где снимали киноленту «Дерсу Узала». Книга Арсеньева была любимой с детства, а теперь привлекала ещё и работа со знаменитым режиссёром Акирой Куросавой. За эту работу Ю. Ракша удостоен премии «Оскар» как главный художник-постановщик. Вот что сказал о художнике прославленный японец, режиссёр Акира Куросава: «Залог успеха фильма – это достойная компания единомышленников во время работы над ним! Судьба всегда дарила мне лучших людей… Юрий Ракша, с которым мне посчастливилось работать, – самый опытный, талантливый профессионал и знаток своего дела. Поэтому, когда я начал работу над фильмом и искал художника-постановщика, мой выбор пал именно на него. Я и раньше видел в Японии на выставке его превосходные полотна… Кроме того, я уверен, что Юрий Ракша на сегодня – один из лучших русских художников…»

Но были ещё и другие полотна – не кинематографические. Ирина, его голубоглазая Муза, часто появлялась на холстах его картин и в лирических, и в строгих женских образах: «Женский портрет», «Моя Ирина», «Настроение», «Писатель Ирина Ракша», «Над Истрой», «Продолжение», «Дома». И всюду она узнаваема, красива, женственна, его гордость и опора. Но главное – она предстала в образе княгини Евдокии, супруги Дмитрия Донского…

Весной 1979 года Ракша загорелся идеей создать полотно на историческую тему, посвящённое Куликовской битве (собственно, это даже была его давняя сокровенная мечта). На «Мосфильме» из реквизита были получены костюмы воинов, образцы оружия. Осенью уже смертельно больной художник (у него обнаружили рак крови – лейкоз) поехал на своей «копейке» к Дону, к берегам Непрядвы, на место великого боя. «Пока изучал материал, я так вжился в него, что стал чувствовать себя участником тех событий, а родись я в те годы, я бы защищал князя со спины», – признавался живописец. И вновь, в который раз, на помощь пришла его спутница жизни. В дневнике он записал: «Вчера нашёл Евдокию, жену Дмитрия. И совсем рядом (а уж сколько я её образ искал!). Милая моя жена надела, как мне было нужно, платок… И вижу – она. Вскинутые брови, большие полуопущенные глаза, чистый, непорочный лоб… Евдокия есть!» Образы остальных святых – участников тех великих событий, воссозданных мастером в триптихе: Сергия Радонежского, Пересвета и Осляби, Андрея Рублёва… – он писал и с друзей, и с незнакомых людей.

Образ же Дмитрия Бренка – воина, брата и друга князя Донского, погибшего за него в бою, – Ракша написал с Василия Шукшина, пользуясь прежними своими рисунками и портретами режиссёра. «Это их прощанье перед боем с Мамаем. Их последний рассвет на берегу Непрядвы и Дона, – пишет Ирина. – Рассвет перед смертью и перед бессмертием… Дописывая этот триптих, за неделю до собственной кончины Юра скажет мне: „У каждого в жизни, Ирок, должно быть своё поле Куликово“».

В день открытия выставки, на которой экспонировался этот знаменитый триптих, художника не стало…

…В последние годы Ирина Ракша время от времени заезжает в Сокольники, навещая старый дом из красного кирпича. Молча стоит напротив на улочке под старыми клёнами. За пыльными окнами бывшей мастерской художника давно расположен какой-то склад. «Но я легко, свободно блуждала мыслью там, внутри, по сырым тёмным комнатам, хранившим память о наших образах и голосах. По комнатам, где нам, молодым, жилось так радостно и светло…»

Харьков. Издательство «Фолио», 2004 г. (О. Татькова, Е. Обоймина)

Сакья-Муни, или Рождение человекаЭссе

Мне не было и трёх лет, когда началась война с фашистами, с Гитлером. Папа, танкист, ушёл на фронт. Мама вместе с простыми женщинами из нашего Останкино почти ежедневно роет под Москвой противотанковые рвы и окопы. Потому и отвезла меня на время к бабушке с дедом. На Таганку (хотя и там уже были бомбёжки. И страшно ревели воздушные тревоги, объявленные по радио). Но я, кроха, всё-таки счастлива…

Ночь. Я не сплю, лёжа с бабушкой на её высокой, мягкой и тёплой кровати. Я у стены, она с краю, чтобы ребёнок вдруг не упал на пол. Поодаль на диване давно и крепко спит дедушка с головой под одеялом. На фронт его не пустили, выдали белый билет. Он для советской страны ценный кадр. Он доцент, преподаёт студентам и пишет учебники по моторостроению самолётов. А мне не спится, я со смехом озорно бегаю по пружинистой мягкой кровати от головы к ногам и обратно. Туда-сюда, туда-сюда. Перебирая и шлёпая ладошками по стене, по обоям. Бабушка сердится, ей хочется спать, а я не даю, мешаю. Она ворчит в полутьме: «Сейчас же угомонись, а то отшлёпаю». Но я-то знаю, это только слова. И хохочу ещё громче. Мне хочется поиграть с ней вдвоём.

За серым окном, что у ног, за витóй железной спинкой кровати, чутко спит Москва, измученная ночными налётами мессеров-фокеров и уже израненная немецкими бомбами. И у нас в соседнем дворе от снаряда огромная яма. Она уже почти наполнилась водой (весной в ней будет шумно плескаться уличная ребятня). Но мне, голопузой, всё это почти неведомо и потому не страшно. Я теперь не одна, как прежде, в Останкино, где сидела под замком в пустой холодной квартире. Теперь я рядом со взрослыми. Они сильные, добрые и очень меня любят. Вот они, совсем рядом, лежат под тёплыми одеялами. И потому мою душонку буквально через край переполняет радость. Но бабушка сердится, что-то ворчит и вздыхает. А я не унимаюсь, бегаю вдоль её большого тела, надёжно хранящего меня от всего страшного в мире. Наконец, не выдержав, она ловит меня за голые ножки. И я мягко падаю, валюсь лицом в подушку, задыхаясь от счастья и любви. А она тёплой мягкой ладонью гладит меня и шепчет: «Что? В рот смешинка попала?» И я киваю в подушку – попала. Хотя во рту ничего не ощущаю. «А хочешь, я сказку тебе расскажу?» Я, конечно, хочу слушать хоть сотый раз. Хотя все её сказки давно наизусть знаю. Спрашиваю: «Как дед с внучкой репку тянули?» – «Нет». – «Про избушку? Ледяную и лубяную?» – «Нет. Это сказка другая. Я её учила в школе, в гимназии. Давным-давно. Когда была маленькой». Мне трудно представить бабушку маленькой. И я не пытаюсь даже. Спрашиваю: «А она длинная?» Мне хочется, чтобы была длинная, интересная, чтобы не спать. «Тогда лежи смирно и слушай… По горам, среди ущелий тёмных, / Где ревел осенний ураган, / Шла в лесу толпа бродяг бездомных / К водам Ганга из далёких стран. / Под лохмотьями худое тело / От дождя и ветра посинело. / Уж они не видели два дня / Ни приютной кровли, ни огня…»

Пока я ничего не понимаю: какой ураган, какие голодные-холодные нищие идут из далёких стран к водам какого-то Ганга? Но замерла, сосредоточилась. А бабушка продолжает шёпотом, чтоб не разбудить дедушку на соседнем диване: «…Меж дерев во мраке непогоды / Что-то там мелькнуло на пути; / Это храм – они вошли под своды, / Чтобы в нём убежище найти». Думаю: «Ну вот и хорошо – наконец-то убежище нашли». А бабушка шепчет дальше: «Перед ними на высоком троне – / Сакья-Муни, каменный гигант. / У него в порфировой короне – / Исполинский чудный бриллиант…» Опять мне не всё понятно. Но интересно. И вдруг во тьме спальни слышу ворчливый голос дедушки: «Ты бы ещё начала Коран ребёнку читать. Или Тору». На секунду бабушка смолкает. Она любит дедушку, но он в семье главный. И она его всегда слушается. Однако я её тереблю: «Ну а дальше? Дальше что?» И она почти в ухо мне шепчет: «Говорит один из нищих: „Братья, / Ночь темна, никто не видит нас, / Много хлеба, серебра и платья / Нам дадут за дорогой алмаз…“»

Всё это мне бесконечно интересно. Слова так и льются в душу. И мне, малышке, так необычно воображать, представлять эту неведомую картинку. Этого огромного бога из камня с горящими во лбу самоцветами, как дорогие игрушки-звёзды на нашей прошлогодней новогодней ёлке. И конечно, вижу толпу этих жалко-серых нищих людей у его голых ног. Правда, настоящих нищих я видела только у нас в конце Ульяновской улицы, возле храма, когда бабушка тайно от дедушки и соседей водила меня туда на какое-то «Прощёное воскресенье». А потом я ещё увижу тех, кого назовут «погорельцами», которые ходили с неумытыми, грязными детками по квартирам домов. И моя бабушка, охая и хлопоча, отдавала им не только еду, но и завязывала в узлы и вещички из шкафа. Даже и какую-то мою одёжку. И в кухне под краном мыла грязные ручки нищих детей и их сопливые личики. Гладила по головке и притом сама чуть не плакала. Но всё бодрила их, старалась ободрить. А потом объясняла мне: «Понимаешь, это же беженцы. Погорельцы из Белоруссии. Все их дома в деревне проклятые немцы пожгли. Всё-всё спалили. И людей всех перестреляли. А эти чудом спаслись… Ох, горе-горюшко».

Я лежу ничком, щекой чувствую тепло подушки. А бабушка, натянув мне на плечико одеяло, родным голосом продолжает: «Подан знак. И вот уж по земле / Воры тихо крадутся во мгле. / Но когда дотронуться к святыне / Трепетной рукой они хотят – / Вихрь, огонь и громовой раскат / Далеко отбросил их назад…» От страха я прямо-таки немею. Зачем, зачем такая жестокость, такая несправедливость?! В уме проносится столько чувств, столько мыслей и видений. И в моей нежной детской душонке всё растут боль, сострадание к этим несчастным путникам. Голодным, промёрзшим. И внутри острая боль сострадания всё ширится, ширится, заполняет душу. Превращает малышку в человека совсем