Первое нечаянное объятие случилось под брезентовой ветровкой, спасшей Матюшу с Мариной от внезапного ливня. Автономный воздух спонтанной палатки, ток сердцебиения и вода, проводник электричества, зарядили их губы невероятной энергией. Они целовались до головокружения, почти до беспамятства и однажды, едва Федора ушла на работу, долго целовались у двери, прежде чем Матюша, путаясь в пуговичках и застежках, осмелился их расстегнуть. Марина его ждала – волосы, шея и плечи пахли каким-то травяным шампунем. Матюша видел ее грудь в этюде и, надо сказать, талантливый студиец выписал этот фрагмент особенно тщательно, но никакое изображение не могло бы передать нежности двух теплых живых полукружий. Свои губы казались Матюше пемзой, дерзнувшей коснуться шелка, и в то же время – тактильным датчиком, угадывающим по реакции кожи робость, смущение и удовольствие.
Кикиморовне следовало бы выбросить на свалку старый диван. Этот колченогий одр вначале был смирен – очевидно, шокированный творящимся на нем, а когда его использовали как полигон для опыта позиций, принялся негодующе стенать. Покинув место дислокации, экспериментаторы из стеба проверили удобства кресла, трюмо, стиральной машинки, с которой свалились от хохота. Пробовали совместить секс с чтением стихов. Матюша декламировал из ироничного Дон-Аминадо: «Солнце всходит и заходит, пробивается трава, все упорно происходит по законам естества» и слегка взвывал в окончаниях рифм. Интересно, завывал ли Наполеон, отдавая с ложа военные приказы? Не зря же ему приписывалась способность заниматься несколькими делами одновременно…
По освоении аттитюдов падали на скомканные одеяла, брошенные прямо на ковер. Марина задремывала, Матюша путешествовал губами по ее телу, помечая поцелуями топографию любимых мест. В ванной он пускал воду чуть теплее, чем в июньской реке. Стояли, обнявшись под бодрящим потоком. Едва на площадке за дверью раздавались шаги, Марина выскальзывала из полотенца, из рук Матюши и металась по квартире, уничтожая улики. Он взлетал на свой этаж и звонил в дверь, за которой начиналась суматошная беготня Робика и Эльки.
Как-то раз Матюша увидел Федору и перепугался: знает? не знает?.. Ее дружелюбная улыбка вернула пульсу обычный ритм. Уф-ф.
Федора. Матюша благоговел перед ней, не смешивая это странное чувство с земным и понятным влечением к Марине.
– Дора на рынке работает под проценты, – безрадостно рассказывала Марина. – Дедушка перед смертью велел ей добиться, чтобы я выучилась и встала на ноги. Вот она и живет для меня. Весной где-то вызнала о студии Владимирского и наудачу отправила фотографии моих картин. Вячеслав Николаевич одобрил. Мы пустили в наш дом знакомых на лето и поехали.
Ближе сестры у Марины никого не было. Она еще не успела родиться, когда отец ушел из семьи. Жил с новой семьей на окраине города, растил двух мальчишек – пасынка и своего, работал художником в кинотеатре и страдал запоями. Четырехлетняя дочь познакомилась с отцом в день материных похорон. Нетрезвый мужчина, подойдя к гробу, окинул покойницу тяжким взглядом и вдруг повернулся к девочке. Присел перед ней на колени, заплакал и сказал: «Марина, я твой папа». Она удивилась, обрадовалась, а он обнял ее и прошептал на ушко: «Скоро я заберу тебя отсюда, будем жить вместе. У тебя есть папа и брат, запомни…» Девочка ничего не успела ответить, дедушка крикнул папе: «Уходи!»
Эта картина – спящая в красном ящике женщина с голубоватым лицом, не похожая на маму, мужчина в неряшливой одежде, непривычная злость на лице дедушки – запечатлелась в детской памяти очень отчетливо. Так же отчетливо, как поход на кладбище.
По окончании восьми классов старшая сестра начала работать на рынке. Дед занедужил и часто лежал в больнице. Федора отдыхала в понедельник, и в выходные дни Марина, свободная от садика, сидела дома одна. Плакала. Стала проситься к папе и брату. Тогда-то он и возник, ее воображаемый брат.
Этот «сказочный сказочник» приходил в субботу и воскресенье, разыгрывал с куклами смешные спектакли и учил Марину «видеть» картинки к рассказанным им историям. Убедившись, что девочка увлеклась рисованием, брат ускользал.
– А каким он был?
– Хорошим, – уклонилась она от описания фантома. – Не походил на Карлсона, если ты об этом, не летал, не проказничал. Просто помогал мне не скучать. Я его очень любила. Помню, когда принес коробку акварели, не могла сообразить, что воду для мытья кисточек надо менять. Брат уже ушел, торопился на работу. В своей волшебной стране он сочинял сказки… Рисунок получился неплохим, но мутным. Дора вечером похвалила, а я все равно огорчалась – пасмурная картинка. Больше не решалась трогать краски, ждала брата. Пожаловалась ему на непослушную акварель. Он сказал, что вода для кистей должна быть чистой. Попросил нарисовать радугу, и я услышала сказку о художнике, который тоже мучился из-за красок.
– Ты ее помнишь?
– Хочешь, чтобы я снова побыла Шахерезадой? – засмеялась Марина.
Сказка оказалась не совсем детской. Скорее романтической. Матюша ломал голову над тем, кто мог быть этим странным другом. Коробка настоящей акварели, принесенная им из «волшебной страны», ставила под сомнение его иллюзорность, да и такие истории ребенку не выдумать. Марина, безусловно, тоже не однажды размышляла о подлинности брата. Матюша не стал допытываться, остановился на прозаичной версии, что сестра с дедом уговорили какого-нибудь знакомого актера сыграть роль призрака, – иначе фантазию было не объяснить. В любом случае родные спасали девочку от одиночества.
Настоящего брата по отцу, младше Марины на год, сестры ни разу не видели, так же как больше не видели и отца, хотя у кинотеатра менялись нарисованные им афиши. Город-то совсем невеликий. Позже Марина хотела как-нибудь встретиться с ними, но Федора запретила даже думать об этом и, чтобы сестренка не питала надежд насчет отцовского обещания «жить вместе», объяснила, почему дед прогнал бывшего зятя с похорон. Тот явился с единственным предложением и целью: продать дом, построенный совместно с первой женой, но принадлежавший ей по документам, и разделить выручку. Где будут ютиться старик и дочери, отца не волновало.
12
…Спустя почти двадцать лет Матвей отредактировал сказки Марининого брата и без особой надежды на опубликование отнес в редакцию литературного журнала.
– Кто автор? – спросили его.
– Подпишите «Брат».
– Невозможно.
– Только так.
– Где вы их взяли?
– Шахерезада рассказала.
Редактор посмотрел на Матвея как на чокнутого.
– А Шахерезаде рассказал брат?
– Да. Ее брат.
Нарядный предновогодний номер журнала со сказками лежит теперь на Матвеевом письменном столе. Подпись под ними простая и одновременно необычная. Именно та – «Брат».
Во времена давно минувшие, о которых люди знают только понаслышке, все на земле было окрашено в три цвета: белый, серый и черный. За серым рассветом шел белый день, серые сумерки сменяла черная ночь. В серых лесах бродили похожие на гигантских мышей медведи, дымчатые львы и черные в белую полоску тигры. В сером небе серые пташки пели скучные серые песенки, и молчаливые серые люди населяли серый город.
Жил в этом городе Художник. Он мечтал написать такую картину, чтобы люди признали ее прекраснее всех картин на белом свете, и много трудился, но, конечно, все его работы были трех цветов. Художник не мог понять, чего же не хватает его картинам. Он напрасно бился над этой задачей с утра до вечера и с каждым днем становился угрюмее, поэтому люди стали сторониться его. Только жена старалась не замечать хмурого настроения Художника. Как могла, она помогала ему во всем, чем еще больше раздражала.
Однажды, не сумев справиться с новой неудачей, он закричал самому себе:
– Серость! – бросил на пол кисть и отшвырнул подрамник холстом к стене. – Бездарь, тебе никогда не стать настоящим художником!
Он провел рукой по давно не бритой щеке и подошел к зеркалу. На него смотрел серый человек с черными волосами, в которых уже пробивались первые белые прядки. И вдруг что-то необычное в выражении глаз поразило Художника. Пристальнее вглядевшись в черные зрачки, он увидел ФИОЛЕТОВУЮ печаль, светящуюся в их глубине.
Художник снова схватил кисть и начал работать как одержимый. Картины его изменились, но почему-то все равно не очень нравились людям.
– Чего же вам нужно?! – воскликнул он и в отчаянии выбежал на улицу, сам уже не в силах выносить печаль своих фиолетовых полотен.
На скамейке перед домом сидел старик с длинной седой бородой. Художник присел рядом и уныло кивнул вместо приветствия. Пронзительно взглянув на него, старик сказал:
– Я слышал о твоих огорчениях, Художник. Но зачем так кручиниться? Ты талантлив, впереди у тебя много лет жизни… Когда меня посещают черные мысли, я смотрю на небо. Оно такое огромное, вечное, синее, что все мои беды кажутся мне незначительными и не стоящими печали.
– Как вы сказали? СИНЕЕ?!
– Разве ты не замечал, что небо – синее, как глубина? А глубина – это мудрость.
– Спасибо! – на бегу прокричал Художник, торопясь в мастерскую.
Старик покачал белой головой, и мудрая улыбка промелькнула в его глазах.
Картины Художника наполнились глубинной синевой. Люди стояли перед ними долго, и серое вещество их голов проникалось глубоким смыслом. Кругом только и говорили, что о синих картинах. И лишь один человек был недоволен – сам Художник. Он снова перестал спать ночами и все искал, чего недостает его живописи.
Как-то раз он, осунувшийся от бесплодных поисков, открыл настежь створки окна. Свежий воздух хлынул в прокуренное помещение, и он закрыл глаза навстречу восходящему солнцу.
Во дворе, в свете нового дня, танцевала юная девушка. Ее пышная юбка была похожа на облачко, она кружилась, следуя ритму неуловимой музы