Весь апрель никому не верь — страница 37 из 42

Не одна Кира Акимовна помнила хорошее. Соседи выручили с подготовкой к похоронам, распределили между собой обязанности, подсчитали затраты. Осталось купить место на кладбище и приготовить лучший костюм дяди Кости. Тетя Гертруда взялась отнести вещи в морг.

– Не беспокойся, Матюша, что нужно – все в морге сделают. Насчет поминок тоже без проблем – Раиса зал договорилась снять, близко, и дешевле не найти. Ты, главное, родню не забудь обзвонить.

Звонить предстояло в девять городов – так далеко друг от друга раскидало по стране огромную семью. Первой Матвей известил двоюродную сестру Нину, которая держала связь со всеми. Нина резко заплакала, закричала мужу в другую комнату: «Сеня, Сеня, Костя умер! Мишка в больнице лежит, с сердцем!..» Успокоившись, принялась перечислять: Снегиревы, Ильясовы, Шкурко, Демидовы, Гурченковы… Некоторые фамилии Матвей слышал впервые.

– Как всех помнишь?

Несмотря на значительную разницу в возрасте, он с некоторых пор начал общаться с Ниной на равных по ее просьбе.

– У меня память компьютерная, – скорбным голосом похвалилась она. – В общем, так: мы с Семеном потолкуем, кто хорошо Костю знал, кому надо проститься, и сами народ обзвоним. Звонками тебе надоедать не будут, я предупрежу. Ты мне скажи, как все случилось…

– Он легко умер, – передал Матвей с Элькиных слов. (Позже эту фразу на разные лады повторяли все, кто приехал. Не зря дядя Костя называл Нину «юбилейно-похоронным вестником».)

– Пыль не вытирай и полы не мой – не полагается, – остерегла Нина. – И если кто из наших захочет к Мишке в больницу сходить – не пускай, запрещено от покойника к больному. Я завтра приеду с похоронами помочь.

– Спасибо, Нина, соседи все уже распланировали.

– Как один будешь? Приеду.

– Хорошо.

Матвей решил, что и впрямь хорошо. Нина кого угодно заговорит и развлечет, меньше думать. Прикрыл зеркала, затворил шторами кресты окон. Время, летящее в мелких заботах, к ночи ощутимо замедлилось. Постоял в дверях кабинета дяди Кости – бывшей гостиной. Здесь братья боролись, дурачились, смеялись, как дети. Всегда много смеялись, особенно над собой… Ноги внезапно ослабли. Сел за стол – не письменный, обычный гостевой стол, увенчанный компьютером.

Блуждая однажды в социальных сетях, дядя Костя удивился тяге людей исповедаться на широкую публику. «Но ведь мемуары тоже своего рода исповедь», – возразил Матвей.

«Мемуары – документально-художественное изложение, а что такое, объясни мне, личный дневник, у которого тысячи читателей? – заспорил дядя Костя. – Дневник – традиционно интимные переживания, а здесь сплошное самолюбование, украшенное литературными излишествами, какой-то духовный эксгибиционизм. И сколько душераздирающей злобы! Ад облегчил себе работу, людьми вертят компьютерные демоны».

Сбоку на кипе чистой бумаги лежал толстый блокнот. Матвей прочел первую страницу и смутился: дневник? Записи явно не были предназначены для чьего-то чтения.

«В детстве мы с Мишкой мечтали стать профессиональными водителями. Не стали, теперь жалею. Матюша правильно сделал, что круто поменял профессию. Правда, в нынешнем времени трудно быть не приспособленцем. Вот я – фотограф, и люблю делать снимки, а свою журналистскую работу не люблю. Город наш похож на человека в парчовом пиджаке и дырявых кальсонах. Мне позволено фотографировать только пиджак. Значит, я вру. Если журналист не говорит всей правды – он врет».

«Не могу придумать название для романа. Мишка говорит, что сначала роман надо написать. Предисловие я уже придумал».


Как курица с яйцом спорят о своем первородстве, так и два чувства – Любовь и Ненависть – до сих пор не выяснили, которое из них послужило причиной создания человека.

– Всевышний возлюбил творения свои в Эдеме и, чтобы любоваться ими не одному, создал человека, – говорит Любовь.

– Всевышний возненавидел одиночество свое в Эдеме и, чтобы страдать не одному, создал человека, – возражает Ненависть.

А Всевышний просто создал человека. Человек же, возлюбив Всевышнего, возненавидел одиночество свое в Эдеме и стал слишком уж докучать Всевышнему. Тогда Всевышний вынул из человека ребро – средоточие его любви и ненависти, чтобы ходило оно отдельно и докучало самому человеку.

«Я хочу умереть под черемухой, пусть цветы из меня растут».


Это была последняя запись. Выходит, судьба рукописи не задалась. Матвей подобрал с полу фотографию, вылетевшую из блокнота. Давний цветной снимок: юные, в одинаковых белых рубашках, Снегири обнимали с двух сторон черноглазую девушку в голубом сарафане. Загорелые лица, белозубые улыбки. Близнецы просто красавцы, и девушка необыкновенно хороша… Мама. Полные задора глаза сияют, подол мотылькового сарафана взвихрил ветер. Позади река, гребешки волн горят закатным огнем; над россыпью частных домов возвышается каменное здание роддома. Надпись на другой стороне гласила: «Костя, Миша, Лиза. Фотографировал Слава. 1974 год».

Матвей долго разглядывал фотографию, куря в окно. Подсевшая на месячную диету луна осунулась, бледный свет ее проливался в черемуховую рощу, как молоко. Черное небо рассыпало звезды: кто-то умер… кто-то родился. Легкий туман над деревьями растрескался патиной неоперенных ветвей. Очарованный полуночным пейзажем, Матвей чуть не обжег губы сигаретой, по рассеянности запалив ее с фильтра. Три метки ожогов на руке едва начали заживать. Синдром мазохиста – посмеялся над собой.

32

Днем прилетели Нина и дядя Семен. Леха, их сын, с которым Матвей в глубоком детстве разукрашивал стены содержимым горшка, не смог приехать.

– Дочка родилась третья, – пояснила Нина с усмешкой, – никак не могут внука нам выстругать. Пока жена в роддоме, Лехе на похороны нельзя.

С последней встречи сестра сильно сдала, а может, ее старили волосы, выкрашенные для большого выхода в люди в иссиня-черный цвет. Деловито обойдя комнаты, она распределила, кого куда разместить из тех, кто нагрянет к ночи, и умчалась в соседский штаб помощи к тете Гертруде брать в свои руки бразды правления. Нина небезосновательно считала себя незаменимой в ритуальных семейных мероприятиях. Дядя Семен прилег отдохнуть с книгой и через минуту захрапел.

В четыре часа Матвея пустили в больнице к папе. Он лежал, завернутый в одеяло по грудь, как младенец в пеленку. Лицо поблекло, словно его подбелили, волосы вились над головой серебристым дымком. Ввалившиеся глаза тоже посветлели. Стянутые лаком сухости губы, похожие на упавший полумесяц, перевернулись в растерянной улыбке, и от уголков к подбородку морщинами пробежала печаль. Матвей присел на край койки, погладил папину непривычно мягкую, синюшную от введения стента руку.

– Матюша. Вот и стал я недокомплект… С утра тебя ждал, хочу рассказать, как все было. Костя ушел легко.

Матвей понимал, что мысли осиротевшего Снегиря полностью заняты самым невозможным событием в жизни и, пока свежа рана, он ни о чем больше не способен говорить, но в голове крутилась рекомендация врача: «Позитивный настрой».

– Может, потом?

Папа строптиво качнул головой:

– Сейчас. Я могу рассказать это только тебе, и только сейчас, а то лопну. Подставь, пожалуйста, подушку под спину.

В обычно звучном голосе слышалась слабость. Выражение лица тем не менее не было горестным – напротив, странно повеселело.

– Слушай и не перебивай, могу сбиться. Я готовился.

– Слушаю.

– Косте вздумалось прогуляться вечером в парке, и давай меня уговаривать – луж нет, дорожки посыпаны песком, фонари, вечер теплый… Уломал. Прошлись по набережной, постояли на мосту. «Смотри, – говорит, – какой город красивый в темноте, как елка в Новый год. Помнишь, Мишка, нашу елку в три года?» Я говорю: «Конечно, помню. Мама купила мороженое, и мы заболели ангиной». Он засмеялся: «Ты совсем не то запомнил, а я помню, как папа включил гирлянду, зажглись огоньки, и я закричал от счастья, а ты описался». Детство, в общем. Вид у Кости был радостный, но меня-то не обманешь, сердце у него нехорошо стучало и в мое отдавалось рикошетом. Спросить опасался, сам знаешь, как сердился из-за таких вопросов. Налюбовались на город, пошли обратно, но не домой, Косте захотелось посидеть на скамейке в роще. Вспомнили старых друзей, молодость, то, се, – не буду пересказывать, тебе неинтересно. Я озяб, Костя тоже, а вставать, вижу, не собирается. «Возьми, – говорит, – себя в руки, я тебе сейчас одну важную вещь скажу. Мы с тобой, Мишка, классную жизнь прожили. Не великую, не геройскую, обыкновенную жизнь, но по-человечески классную. Не завидовали никому, чужого не брали, и войны, слава Богу, не нюхали – не пришлось никого убивать. Мы с тобой рано поняли, что не всегда хорошо к чему-то безоглядно стремиться, а можно радоваться жизни такой, какая она есть, со всеми ее бебехами, бабёхами и прибабахами. И мы с тобой радовались, Мишка. Никакого загадочного смысла в жизни нет, который все ищут. Смысл – в ней самой. Тебе ее дали, подарили способность чувствовать красоту музыки, стихов, вообще – красоту, вот в чем смысл, и чтоб самому не плодить безобразия. Я, Мишка, жизни вдвойне благодарен – за тебя. Все у нас было вдвойне, и даже в самые дурные наши дни я ни на миг не пожалел, что у меня есть ты». Я говорю: «Ты о чем? С чего вдруг зафилософствовал?» Он мне: «Дай досказать! Заруби на нашем фамильном носу: тебе придется жить за двоих, глупый ты пингвин и осел Насреддина. Каждое утро повторяй: «Здравствуй, жизнь, я люблю тебя за двоих». Таких утр, я знаю, будет много, назло статистике по продолжительности жизни российских мужчин. Больше двадцати лет утр, заспор. Ты мне после них бутылочку коньяка с собой прихватишь… Короче, не смей хандрить! Я запрещаю». Он это сказал, а сам еле дышит, и я заплакал. Я же еще на мосту начал подозревать, но не верил, что Костя придумал прогулку, чтобы попрощаться с городом, с нашим двором, и в рощу увел меня потому, что наверх бы уже не сумел подняться. Мой брат ускользал от меня, а я ничего не мог с этим поделать. Он сказал – прекрати, мужчины не плачут. Он мне с детства так говорил. И я пообещал, что изо всех сил буду жить за двоих, заставлю себя пить дурацкие таблетки и выполнять предписания врачей. Я всегда Костю слушался, он же старший… Матюша, ты что? Ты плачешь?! Не смей плакать при мне!.. Потом Костя сказал: «Я сейчас закругляюсь, Мишка, но всегда буду с тобой. Ты не верь, что меня больше нет, – и засмеялся. – Весь апрель никому не верь. Пусть вся жизнь у тебя будет как одна длинная, красивая апрельская весна». Я до этого, между прочим, все равно не верил, что он всерьез, не хотел верить, а тут впал в панику и позвонил Эльке. Смотрю: Костя насквозь глядит. Сквозь меня. Я трясу его: Костя, Костя! Не слышит. Взгляд застыл, знаешь, как на фотографии: «Остановись, мгновенье». Но я все-таки поймал фокус, и он мне улыбнулся. Успел… А дальше ничего не помню. Очнулся в «Скорой», Элька рядом, я сразу сказал ей: «Костя умер легко», чтобы не плакала. Хотя Эльке позволительно, она – женщина…