Вырвать у нее объяснение было невозможно. Сразу же между нами возникла стена. Она смотрела на часы: оказалось вдруг, что ей срочно нужно уйти. А я часами обдумывал то, что мне удалось узнать. Что же удерживало ее рядом с этим человеком? Она страдала. Не меньше, чем я. В этом я был уверен. Но вместе мы нашли бы выход. В конце концов, я понимал, что, в сущности, она мне так ничего и не сказала.
Я отыскал фамилию Жаллю в «Who’s Who in French».[107]
«Жаллю Рене, инженер. Родился 25 марта 1918 г. в Пемполе… Женился 16 февраля 1957 г. на мадемуазель Клер Лами… Окончил лицей в Ренне, Центральную школу гражданских инженеров в Париже. Изобрел и построил первые тонкостенные плотины в Сантереме, Санго, Панджхарпуре. Кавалер ордена Почетного легиона… Адрес: 31-бис, улица Ферм, Нейи-сюр-Сен».
Этого мне показалось мало. Я принялся расспрашивать всех встречных и поперечных. «Рене Жаллю? Погодите-ка… Кажется, я что-то слышал…» Но толком никто о нем ничего не знал, пока однажды англичанин, написавший замечательную книгу о «белом угле»,[108] не поведал мне:
— Жаллю, говорите? Как же, знаю. Человек известный. Работал на американские фирмы. Говорят, в своей области он мнит себя кем-то вроде Ле Корбюзье.[109]
Инженер из министерства водного и лесного хозяйства рассказал мне как-то за коктейлем:
— У него был свой звездный час. Но в Европе его техника не имела успеха. Не хочется углубляться в детали. Знаете, в этом деле, как и в одежде, приходится следовать моде. Сейчас строятся в основном тяжелые плотины из предварительно напряженного бетона. Может, Жаллю отстал от времени, а может, наоборот, он предвестник будущего.
И он добавил, посмеиваясь:
— По крайней мере, сам он считает себя гением. Это уж я знаю точно.
Я внес поправки в свою историю: нет, Ману — для меня у нее никогда не будет другого имени — не была с ним несчастна. Она им восхищалась. Она все еще любила его. И я снова занялся самоистязанием. Я приписывал Ману нравственные муки, угрызения совести. А иной раз — и низменные побуждения: я устраивал ее как любовник; она скучала, я помогал ей рассеяться. Но всего важнее для нее было ее положение в обществе. Кто я такой в ее глазах? Писатель, у которого еще нет имени, не имеющий даже достаточного веса, чтобы выбить для нее контракт. Нет, наши отношения не стали враждебными. Но даже наше молчание было теперь иным, нежели раньше. Мы поглядывали друг на друга украдкой. Мы поклялись всегда и все говорить друг другу — и уже лгали. Или, по крайней мере, скрывали свои переживания. И мы никак не могли утолить свою страсть…
…Я поднялся с постели, чтобы напиться. Было три часа дня. Мне следовало заняться работой, подготовить для Жаллю краткую запись тех переговоров, которые он провел вчера и позавчера с представителем короля. Однако я совсем забыл уточнить, каковы были мои обязанности при Жаллю. Я был его переводчиком. Хитрец Жаллю сообразил, что его компании будет куда легче договориться о строительстве новой плотины под Ландахаром, обращаясь непосредственно к министрам, ведающим этим проектом. Его конкуренты пожелали говорить только по-английски. Благодаря моему участию, Жаллю вел переговоры на дари и уже добился определенного преимущества. Теперь он мог быть почти уверен, что заказ достанется ему. Однако я подчинялся не Жаллю, а своему издательскому начальству, «одолжившему» меня инженеру на три месяца, в течение которых я должен был написать книгу об Афганистане. Это предоставляло мне свободу действий: я мог поехать куда хотел, к тому же Жаллю приходилось обращаться со мной как с гостем, а не как со своим подчиненным. Каждый вечер я вручал ему свои записи, относящиеся к утренним переговорам; работа несложная, и я мог бы закончить ее за час, но предпочитал возиться с этим подолгу, стараясь внушить Жаллю, как я ему необходим. Зато работа над книгой совсем не продвигалась. Для этого я слишком скучал. К тому же постоянное присутствие Жаллю лишало меня всякого вдохновения. Сколько мне уже пришлось из-за него выстрадать! Каждое вырванное у Ману полупризнание заставляло меня крепко зажмуривать глаза и переводить дыхание. Случалось, она рассказывала и о том, о чем я ее не спрашивал; к примеру, что книгу она писала украдкой, так как ее герои были почти теми же, что в жизни: он — это был Жаллю, а она — Ману. И тогда, стоило ей уйти, как я хватался за рукопись и с болью перечитывал некоторые места. Она любила Жаллю так же сильно, как меня… Неужели так же? Я доходил до того, что обдумывал каждое слово… Некоторые описания жестоко ранили меня… иные детали были просто убийственными. Когда же, вконец обессиленный, я приходил в себя после долгих приступов отчаяния, то упрямо твердил, расхаживая по комнате: «С этим давно покончено. Это уже не в счет. Он стал для нее чужим». Я пытался представить, как он выглядит, примерял к нему множество лиц. А Жаллю оказался тем сухим, молчаливым человеком, с которым я обедал и завтракал, и выглядел абсолютно неспособным любить кого бы то ни было. Он мог только внушать страх. Без устали я изучал его губы, нос, лоб, его морщины, его руки… Каждая частица его тела казалась мне неведомым словом, смысл которого знала одна Ману. Но не на него, а на нее я затаил за это обиду. В Париже я постарался затянуть подписание контракта. Человек меня зачаровывал, зато книга выводила из себя. По собственному опыту я знал, к каким именно воспоминаниям обращалась Ману, чтобы написать самые удачные места, самые сильные, самые выразительные. В подобные минуты она заранее изменяла тому, кого ей суждено было полюбить. И тем самым причиняла мне обиду.
…Вода в бурдюке из козьей шкуры оказалась тепловатой и отдавала дегтем. Меня позабавила мысль, что за этой стеной скрывались миллионы тонн воды, а мы, словно караванщики, пили воду из бурдюков. Но плотина — это завод, а не гостиница. Я вышел на террасу. Там были Жаллю и Блеш. Я тут же понял, что между ними снова произошла стычка. Блеш покраснел как рак, только на висках и вокруг лба виднелась белая полоса от шлема.
— Уж я найду на вас управу! — кричал он. — И прежде всего пошлю докладную…
Жаллю стоял спиной ко мне. Он казался спокойным, но я заметил, как он комкал в руках письмо. Я сразу узнал бумагу, на которой оно было написано: голубая, как и в том письме, которое Ману приложила к своей рукописи.
— Если и был допущен брак, — продолжала Блеш, — то я тут ни при чем.
— Убирайтесь! — бросил ему Жаллю.
Письмо у него в руках превратилось в бесформенный ком. Блеш замолчал. У него дрожали губы. Он взглянул на меня, и я понял, что ему страшно. В глубине души он готов был сдаться.
— Убирайтесь! — очень тихо повторил Жаллю.
И Блеш как-то сразу сник. Он весил на двадцать килограммов больше, чем Жаллю. Мышцы узлами вздувались у него на руках. Но по глазам было видно, что он струсил. Он вышел, пожав плечами, бросив через плечо:
— Вы еще обо мне услышите.
— Дурак, — пробормотал Жаллю, не двинувшись с места.
Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.
— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.
Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.
— Завтра он уедет, — сказал Жаллю.
Машинально он попытался разгладить скомканное письмо, потом опомнился и швырнул его через перила.
— Мне даже некогда было прочесть письмо от жены… Докладную он пошлет!
Я перегнулся через перила. Пришедшее с двухчасовой почтой письмо Ману унесло ветром. Как Ману обращалась в нем к мужу: «Мой родной», «Дорогой Рене», «Милый»?.. Внизу вода билась о камни, выбрасывая на скалы пену, похожую на слюну, из которой ветер выдувал гирлянды пузырей. «Целую тебя», «Люблю»?.. Жаллю жевал кончик сигареты. Руки у него все еще конвульсивно сжимались и разжимались.
— Завидую вам, — вдруг сказал он. — Вы путешествуете ради собственного удовольствия, ни забот, ни хлопот. А на мне — все это!
«Это» означало стену позади нас, вздымающуюся вверх до самого раскаленного добела неба. Он взял себя в руки и сухо произнес:
— Инцидент исчерпан. Жду вас к пяти, мсье Брюлен.
Там, в Париже, Ману собирала чемоданы…
Чуть больше часа я проработал с Жаллю в кабинете, предоставленном ему главным инженером. Нам бы следовало поселиться в Кабуле, но Жаллю предпочел устроиться на плотине. Здесь он чувствовал себя как дома. Обычно он работал быстро и четко, ко мне обращался чуть свысока, с легкой иронией. Но в тот день он слушал меня вполуха, чертя в блокноте какие-то фигурки. Вероятно, думал о Ману, которая должна была приехать через несколько дней. Я замолчал. Я тоже думал о Ману. Теперь, по прошествии времени, оказавшись вдали от нее, я начинал понимать, что она любила меня вопреки чему-то, о чем не решалась сказать… У Ману была какая-то тайна. Иначе просто быть не могло, раз уж она после трех месяцев безумной любви постаралась понемногу отдалиться от меня. Сперва она стала уходить от меня пораньше. О, совсем чуть-чуть, но все-таки достаточно, чтобы я насторожился. Однажды вечером я увидел в зеркале, как она, обвив мою шею руками, украдкой смотрит на часы. Она была со мной нежна, как никогда раньше. Это значило, что ее мучила совесть. Когда она уходила, я подолгу писал ей письма. «Ману, уж если и случится так, что ты меня разлюбишь, ты ведь скажешь мне, правда? Вспомни, что мы обещали доверять друг другу всегда и во всем, что бы ни стряслось. Нанеси удар сразу. В любви я не признаю эвтаназии…[110]» На следующий день она прислала ответ на своей голубой бумаге, пахнущей вербеной: «Глупый, ты же знаешь, я твоя. И не терзай меня больше, прошу тебя. Так ты скорее меня потеряешь. Люблю тебя».