— Humulus lupulus… С папоротником и отварным ранетом это эффективное средство от меланхолии. (Подразумевается: вот что нужно Клер.) А вот корень Hypericum perforatum, или, если хочешь, лекарственный зверобой… Он отгоняет нечистую силу.
Она медленно проходила между грядками. Я шел чуть позади, потрясенный, но готовый выразить свое восхищение перед чем угодно. Чувствовал себя иноземным монархом, учтиво принимающим парад войск. Она склонилась над неказистым растеньицем.
— Когда еще не существовало этой вашей химической дряни, — пояснила она, — эта травка считалась лучшим средством от сердца.
И она почтительно пробормотала:
— Leonurus cardiaca, или пустырник.
Потом, остановившись передо мной, указала на грядку, заросшую буйной растительностью.
— Здесь все мои сиротки, — объявила она. — Сплошь непризнанные растения… Matricaria Parthenium, незаменимая при зубной боли… Plygonatum officinale… наилучшее средство от нарывов… Я им вылечила одну женщину с острова Пантий, у которой…
Вдруг она умолкла, сообразив, что сболтнула лишнее.
— Очень интересно, — отозвался я.
— О, я прекрасно знаю, что ты мне не веришь, — продолжила она через минуту. — Но в этом — вся моя жизнь.
Время от времени у нее, как и у матушки, прорывались искренние нотки, из которых постепенно складывалась картина подлинного разочарования. Помни, в замке никто не был счастлив. За случаем в ботаническом саду последовал другой: тебе бы и в голову не пришло такое. Я расскажу тебе о нем, по-моему, он этого стоит.
Как-то утром матушка отозвала меня в сторону, как всегда, с самым таинственным видом: взгляд налево, взгляд направо и, не побоюсь этого слова, ушки на макушке.
— Ты когда-нибудь вспоминаешь о тетушке Антуанетте? — спросила она шепотом.
— Ну, говоря по правде…
— Если я правильно понимаю, тебе даже в голову не пришло возложить цветы на ее могилу. А следовало бы.
— Хорошо, — отозвался я примирительно. — Решено: я схожу на кладбище.
— Если это тебе в тягость, то лучше не ходи.
Попался! Скажу «нет» — буду негодяем. Скажу «да» — окажусь ханжой.
— Давай пойдем вместе, — предложил я. Один-ноль в мою пользу. Этого она не ожидала. С минуту она присматривалась ко мне, пытаясь понять, насколько я искренен.
— Ладно, — сказал она наконец. — После завтрака. Тетушка присмотрит за Клер.
В Эрбиньяке кладбище — истинное «место успокоения», где растут цветы и порхают дрозды и пчелы. Там и сям по могильной плите пробежит ящерка, добавив к полустертому имени лишний штрих. Мне тут же вспомнились общие могилы, бульдозер, уминавший негашеную известь, которой были засыпаны тела. С яростью и болью в сердце я смотрел на ухоженные ряды крестов, на содержавшиеся в идеальном порядке часовни.
Во всем мире, там, где есть стена, обязательно появляется надпись, содержащая угрозу, оскорбление или непристойность. И только на кладбищах до сих пор стены остаются нетронутыми.
— Это здесь, — сказала матушка. Я позабыл это место, как позабыл прежние Дни всех святых[269], они стерлись у меня в памяти под мелким моросящим дождиком, скрадывавшим очертания фигур. И все же… Только представь себе: нечто вроде домика с решеткой, несколько ступеней ведут вниз, в сумрак подземного зала, над которым возвышается Святая Дева, из рук ее исходит сияние; по обе стороны склепа расположены друг над другом могилы, словно нары в лагере для военнопленных.
Последнее жилище членов семьи Куртенуа. Не всех. Лишь последних обитателей Керрарека. Матушка перекрестилась.
— И мы с Элизабет будем здесь покоиться, — прошептала она.
Мы поднялись по ступенькам, распахнули решетку.
— А отец? — спросил я.
Кивком матушка указала мне могильную плиту поодаль.
— Это для него, если он еще не передумал. Ему все равно, что там он будет лежать один.
Она ненадолго задумалась, шевеля губами. Вероятно, молилась или привычно разговаривала сама с собой. Я же пытался представить себе невыносимую совместную жизнь этого мужчины и этой женщины и, в особенности, то безысходное противостояние, которое вынудило их желать этого посмертного раздела. Вообрази, как они, по-видимому сидя в гостиной, методически составляют нечто вроде протокола происшествия. Майар против Куртенуа. Майару не место среди Куртенуа. Каждому — своя могила. И так да пребудут они во веки веков. Разъединены на вечные времена. Все это они высказывают ледяным голосом, с ненавистью взирая друг на друга. И как же я был прав, когда предпочел врачевать тяжелораненых во Вьетнаме, чем оставаться с тяжелобольными из Керрарека.
Но здесь я вынужден вернуться к тому, что до поры до времени оставалось в тени. Извини, что я продвигаюсь вперед зигзагами. Столько всего нужно сказать! Хочу коснуться моих отношений с отцом. Между матушкой и мною всегда сохранялась дистанция, и понемногу мы совершенно отдалились друг от друга. Это шло изнутри. Я зародился в ее утробе помимо ее воли, словно еще зародышем я чувствовал, когда ее тошнило по утрам, и это меня вконец озлобило. Там, в ее чреве, я был незваным гостем, чью жизнь постарались сделать невыносимой. Такова печальная участь всех нежеланных детей. Что касается отца…
Нужно было уметь читать у него в душе. Внутренне зажатый человек с подавленными желаниями. Рак-отшельник, мягкий, слабый, укрывшийся в первой попавшейся раковине, под маской художника, влюбленного в природу, жаждущего спокойной размеренной жизни. Проводивший время то на природе с ружьем наперевес, с блокнотом для эскизов в кармане, то взаперти, в своем кабинете, куда всем был закрыт доступ. Но его глаза не умели лукавить, и я всегда знал, что он меня любит. Когда я зашел поцеловать его на прощание, прежде чем отправиться в первую свою поездку, он привлек меня к себе. «Ну а теперь, — сказал он, — ты должен пожелать удачи мне». Бедный мой старый папа! В душе мы с ним всегда были заодно.
Или вот еще одна история. В молодости, во время войны, он выучил английский — это был один из видов сопротивления оккупантам. И я, когда учился в коллеже, всерьез занялся английским, кстати, эти познания сослужили мне хорошую службу в моих странствиях. Так что иногда отец в шутку заговаривал со мной по-английски, неизменно вызывая негодование матушки. Хотя, конечно, она ничего не имела против самого английского. Просто не могла смириться с тем, что мы могли прямо у нее под носом сказать друг другу что-то, чего она не понимала. Ей чудилась в этом насмешка. Когда отец, разумеется по-английски, говорил мне за столом, что мясо переварено или рыба слишком пресная, она привставала.
— Если вы намерены продолжать в том же духе, — восклицала она, — я лучше пойду на кухню.
Папа лишь посмеивался. Эти легкие уколы служили ему утешением после стычек, к сожалению, слишком частых, от которых он искал спасения среди своих книг и картин. Я бы мог привести тебе сколько угодно таких случаев. Они то и дело приходили мне на ум, когда я вышагивал вокруг письменного стола в библиотеке, в свою очередь служившей мне укрытием, — но исчезновение отца по-прежнему оставалось для меня тайной. Я уже все перерыл. Мне попались лишь ненужные бумажки, вроде счетов из гаража или квитанций на оплату электроэнергии. Ничего интересного. Я же искал банковский счет или что-то, что могло бы стать уликой в моем расследовании. Наконец от папаши Фушара мне удалось узнать кое-что полезное. Отец покупал краски в Лa-Боле, у торговца, державшего лавку напротив пляжа. Я заскочил в Ла-Боль. Не так просто оказалось что-то вытянуть из этого славного и любопытного увальня. Вскоре уже он сам задавал мне вопросы. Как, господин граф куда-то отлучился, не оставив адреса? Удивительно! Тем более странно, что он готовился к ежегодной летней выставке. Значит, он никак не мог отлучиться надолго. Словом, толку от моего собеседника было мало. Я зашел в картинную галерею, где выставлялся отец. Но и здесь не узнал ничего нового. Хотя нет: узнал, что отцовские картины пользовались всевозрастающим спросом. Из чего я заключил, что где-то у него был тайник, из которого он мог брать деньги до своего возвращения.
Шли дни. По-прежнему ничего нового. Каждое утро я выходил навстречу почтальону. Но почты было не много: местная газетенка, каталоги, письма — всегда срочные — из Лa-Редута, Труа-Сюис, реклама магнитных браслетов, заговоренных крестиков, кулонов в виде знаков Зодиака. Клер вырезала самые привлекательные картинки. Куда она их прятала? Вот мы и вернулись к Клер.
Нет, плохой из меня рассказчик. Как-то в детстве мне довелось увидеть жонглера-китайца, крутившего тарелки на конце палочки из бамбука. У него было восемь или десять таких палочек, выстроенных в один ряд, и ему приходилось то и дело перебегать от одной к другой, чтобы вновь раскрутить тарелки, готовые остановиться. Львы, слоны, воздушные гимнасты, клоуны забылись, но китаец, метавшийся от одной палочки к другой, по-прежнему стоит у меня перед глазами. Я — как этот китаец. Бросаюсь от матушки к тетке, потом к Клер, потом к Неделеку. Но если я не упомяну кого-то из них, ты потеряешь нить рассказа. Пусть, на твой взгляд, я буду неумелым жонглером, пусть я то и дело бью тарелки и меня следует освистать. И все же давай вернемся к Клер. Я не стал пересказывать матушке то, что сообщил мне доктор относительно клептомании моей сестры. Но я принял кое-какие предосторожности. Запирал свою комнату на ключ и наблюдал за больной, что было нетрудно, так как она всегда держалась поблизости. Можно даже сказать, что она вечно таскалась за мной, так что мне пришлось изловчиться, чтобы улизнуть от нее в Лa-Боль.
По утрам я еще мог располагать собой, потому что поднимался очень рано, но, стоило Клер проснуться где-нибудь в половине десятого, как она тут же прибегала ко мне, и все было кончено. Она глаз с меня не спускала. Если ты читаешь газету, твоя кошка разваливается между ней и тобою. Если пишешь, она ложится прямо на бумагу и потягивается, жмурясь от удовольствия. Клер вела себя почти так же. Разве что не мурлыкала, зато наслаждалась каждым моим движением. Копалась в моих вещах, включала электробритву, нюхала зубную п