Весь Буало-Нарсежак в одном томе — страница 357 из 388

— Спасибо, — говорит она. — Я довольно сносно приспособилась и с удовольствием с вами повидаюсь.

— И как можно раньше, Жюли, дорогая! Жду вас после обеда. Скажем, часика в четыре? Ах, как я рада! Целую вас!

Жюли опускает трубку. Ну вот и все. И никаких трудностей. Нельзя сказать, чтобы у нее возник какой–то определенный план, пока еще нет. Это только первый набросок — неясный и туманный, но в нем уже сквозят контуры будущего проекта. Нет, пока она не чувствует удовлетворения, разве что привычная враждебность к миру немного отпустила ее, заставив чуть оттаять сердце.

Она зовет Клариссу — передать заказ на обед. Затем звонит администратору — забронировать место на катере с двух часов до половины третьего. Она даже чувствует некоторый подъем в предвкушении того, как проведет сегодня вторую половину дня, а потому решается надеть что–нибудь из украшений. Колец она не носит с тех пор, как… Это была еще одна, дополнительная, утрата. Когда она играла, то оставляла свои кольца в отеле, а вернувшись, первым делом спешила их снова надеть: на левую руку — бриллиант, на правую — рубин. Оба кольца потерялись во время аварии. Конечно, она получила страховку, правда не без нервотрепки. У нее еще оставались колье, клипсы, серьги. По настоянию Глории она продала почти все — слишком о многом эти камни напоминали ее сестре. Она сохранила всего пять или шесть самых красивых вещиц, которые отныне держала в шкатулке, никогда не открывая ее. Но сегодня в ее жизни должно произойти нечто настолько важное, что можно позволить себе разок нарушить обет воздержания. Она выбрала тонкое золотое колье, купленное — она все еще помнит это — в Лондоне в 1922 или 1923 году. Оно все еще очень красиво, хотя совершенно вышло из моды. Раньше она застегивала его у себя на шее на ощупь, не глядя. Почему каждое воспоминание бередит одну и ту же рану? Она снова звонит Клариссе и, протягивая ей украшение, говорит:

— Застегни, пожалуйста. Можешь считать, что я спятила. Когда я была молодой, у меня было много желаний. А теперь от всех чувств осталось одно отвращение.

Она привыкла вот так разговаривать сама с собой перед Клариссой, как Кларисса привыкла молча выслушивать ее. Сейчас она ловко управляется с застежкой.

— А главное — ничего не говори Глории. Она будет надо мной смеяться, хотя сама, когда принимает гостей, обвешивается с ног до головы, и ей все кажется, что маловато на ней жемчуга… Не знаешь, новичок, ну этот толстяк, уже переехал?

— Да, мадемуазель. Вчера утром. Говорят, у него есть рояль. Я слышала, что многие недовольны из–за шума.

— А моя сестра в курсе?

— Конечно. Она–то и возмущается громче всех. Говорит, что рояль будет причинять окружающим неудобство.

— Милая моя Кларисса, меня это нисколько не удивляет. Ты просто не поняла. Неудобство — это я. Соседский рояль — не более чем предлог. Кстати, мне спагетти, только проследи, чтобы проварились как следует. Дай–ка палку. Пойду его предупрежу.

Этот самый Хольц поселился неподалеку. Впрочем, какие расстояния в «Приюте отшельника»! Здесь не дороги, а увитые цветами тропинки, маскирующие коварные неровности почвы. Юбер Хольц купил виллу в прованском стиле. Пока она выглядит слишком новой, как будто сошла со страницы каталога, но когда немножко обживется, будет совсем недурна. Для одинокого человека она, пожалуй, слишком просторна. Аллея, выложенная крупным булыжником и оттого напоминающая брод, упирается в дверь из натурального дерева, сейчас широко распахнутую.

— Есть кто–нибудь? — зовет Жюли.

— Входите, входите!

Хольц спешит ей навстречу. Он дружески пожимает ее запястья, легонько потряхивая их, — это заменяет рукопожатие.

— Вы в гости или просто заскочили мимоходом?

— И то и другое. В гости мимоходом. До меня дошли слухи, что кое–кто из соседей уже боится вашего рояля. Их не смущает, что они днями напролет держат включенными телевизоры, но, видите ли, в нашем маленьком коллективе индивидуалистов существует нечто вроде общественного мнения, и чтобы не создавать себе лишних проблем, к нему лучше прислушиваться. На меня можете рассчитывать. Я буду за вас.

— Спасибо. Зайдите взгляните, как я устраиваюсь. Вот здесь у меня что–то вроде общей комнаты. Мебель пока только завозят.

Жюли медленно обходит помещение и одобрительно говорит:

— Какой красивый камин. Я люблю камины. Вы собираетесь его топить по–настоящему?

— Разумеется. Настоящие поленья, огонь, книга — что может быть лучше?

— Возможно, — вполголоса роняет она. — Полагаю, что поначалу это должно нравиться. А там что?

— А! Это моя берлога.

Он приглашает ее зайти, но, уже стоя на пороге комнаты, она внезапно вздрагивает. Комната очень велика, но кажется маленькой из–за того, что всю ее середину сейчас занимает огромный концертный рояль, сверкающий, как шикарный лимузин в выставочной витрине.

— Это «Стейнвей», — говорит Хольц. — Безумная мечта моей жены. Она перед смертью одержимо хотела его получить. Понимаю, что это глупо, но не мог же я ей отказать. Играть у нее уже не было сил, и она иногда просто нажимала любую клавишу наугад и слушала, как она звучит.

— А мне можно? — едва слышно от робости говорит Жюли.

Хольц широким жестом распахивает перед ней крышку инструмента, в которой, словно в зеркале, отражается залитое солнечным светом окно.

— Попробуйте, — предлагает Хольц. — Я вижу, вы взволнованы.

Она молча обходит вокруг инструмента. Ей вдруг становится трудно дышать. Что это, сердце или просыпается боль? Она невольно опускается в кресло.

— Друг мой! — восклицает Хольц. — Я не думал…

— Ничего–ничего. Сейчас пройдет. Простите меня. Я так давно…

Она собирается с силами.

— Мне бы хотелось…

— Да? Пожалуйста, говорите!

— Мне бы хотелось на минутку остаться одной, если можно.

— Прошу вас! Будьте как у себя дома. А я пойду приготовлю вам выпить чего–нибудь легкого.

И он, стараясь не шуметь, выходит. Жюли продолжает смотреть на рояль. Ей стыдно, но это сильнее нее. Теперь надо набраться смелости и подойти поближе к клавиатуре. Она распахнута перед ней, и когда Жюли заносит над клавишами руки, ей кажется, что в этот самый миг в недрах «Стейнвея» уже зарождается звук, готовый отозваться на ее прикосновение, словно он живой. За окном шумит летний день, но здесь, в комнате, царит внимательная тишина. Жюли бессознательно расправляет пальцы, собираясь взять аккорд, и тут же замирает. Она не знает, куда их ставить. Большой палец слишком короток. И она ничего не помнит. Господи, где тут «до», где «ля»? Она наугад трогает клавишу — это «фа–диез», — и изумительной чистоты нота разрешается уходящим в бесконечность звуком, и долгое его эхо медленно гаснет вдали, всколыхнув в душе целый поток смутных воспоминаний и мыслей… Жюли не замечает, что глаза ее полны влаги, пока с ресниц не скатывается крупная тяжелая слеза, словно капля смолы, стекающая с раненого ствола, с которого содрали кору. Она быстро вытирает слезу. Нельзя было этого делать.

А вот и Хольц. Он возвращается с двумя стаканами, в которых позвякивают льдинки.

— Ну и как он вам? — спрашивает он.

Она поворачивает к нему лицо, и в ее морщинах нет ничего, кроме приличествующей моменту взволнованности.

— Сударь, он великолепен. Ваше приглашение — настоящий подарок. Большое вам спасибо.

В голосе нет дрожи. Она снова стала просто Жюли — человеком без имени, без прошлого.

— И вы действительно больше не можете играть? — обеспокоенно спрашивает хозяин.

— Это совершенно невозможно. Я знаю, есть пианисты, которые, несмотря на тяжелое увечье, все–таки продолжали выступать, например граф Зиши или, еще лучше, Виттгенштейн — это ему Равель посвятил свой «Ре–концерт», написанный специально для левой руки. Но мой случай — другое дело. Ведь меня буквально измочалило. В конце концов ко всему привыкаешь. Не скажу, что это произошло быстро, но все–таки произошло.

— Это ужасно. А я приготовил вам выпить.

Она мило улыбается:

— Ну, это–то мне по силам.

С неловкостью медвежонка, хватающего бутылочку с молоком, она обеими затянутыми в перчатки руками берет стакан и делает несколько глотков.

— Нет, все–таки это ужасно… — все продолжает вздыхать он.

— Ну что вы. Это давно уже перестало быть ужасным… Вы позволите мне побыть еще немного?

Повсюду еще громоздятся нераспакованные ящики, прислоненные к стенам картины, разобранные книжные полки, скатанные в рулоны ковры. Но ни одна вещь здесь не может быть названа посредственной. У этого Хольца хороший вкус. Она замирает на месте.

— По правде сказать, я пришла к вам с вполне определенной целью. Понимаете, мсье Хольц, никто не вправе запретить вам играть. Моя сестра — настоящая идиотка. Нет, возраст тут ни при чем. Просто она привыкла считать себя пупом земли. Она действительно пользуется здесь большим влиянием, но вы не должны обращать внимание на ее ворчание. Играйте как можно чаще — в память о вашей жене. Играйте для меня. Мне это будет приятно. Ну вот, а теперь мне пора бежать. Смешно, верно?

Черепаха, которая собирается бежать… Куда я задевала свою палку? Знаете, почему я хожу с палкой? Чтобы люди думали, будто я плохо вижу. Тогда они смотрят на мои глаза, а не на руки.

Она издает коротенький невеселый смешок, который должен означать, что визит подошел к концу. Он выражает желание проводить ее.

— Спасибо, не нужно.

Так, быстрый взгляд на часы. Времени как раз, чтобы пообедать и чуть–чуть вздремнуть перед отъездом. Она устала. Встреча с роялем… А ведь она считала, что давно освободилась от музыки, что музыка умерла в ней, хотя временами ей еще кружили голову какие–то неясные отрывки из Дебюсси или Шопена. Но теперь решение принято. От обеда она отказывается, и Кларисса варит ей чашку кофе.

— Какая сегодня у Глории программа?

— Она будет рассказывать о гастролях по Мексике. Я помогала ей подобрать фотографии. Потом будут слушать концерт Мендельсона. Не придет только мадам Гюбернатис — она просила ее извинить и сказала, что у мужа приступ люмбаго. Глория в ярости. Она говорит, что тому, кто не любит ничего, кроме акк