– Я требую, чтобы ты сжег все мои бумаги после моей смерти. Моя просьба довольно-таки простая, и я все равно не успокоюсь, пока ты не поклянешься мне.
– Сожги их сама! – воскликнул Альваро, поднимаясь со стола и направляясь к двери.
В душе Эстер билась лишь одна мысль: «Не оставляй меня одну в этой комнате!»
Словно услышав ее, Альваро замедлил шаг и остановился посреди спальни. Через мгновение он стоял перед женой.
– Я не могу сделать это сама. Я не вынесу… Нет, нет, пока я еще могу думать, читать и писать!
Он миролюбиво выставил вперед ладони и проговорил:
– Я знаю, что ты… Что тебе пришлось так долго прятаться.
Гнев Эстер мгновенно улетучился, оставив ее в замешательстве. Она виновато качнула головой и только потом догадалась произнести вслух:
– Прости.
– Эстер, – продолжал Альваро. – В живых не осталось никого, кто мог бы пострадать от твоих сочинений. Раввин, твои родственники. Если о твоей работе станет известно и поднимется шум – я даже буду рад. Да кто сможет навредить тебе после смерти?
В самом деле, кто? Эстер изо всех сил старалась сосредоточиться на его словах.
– Что они могут сделать?
– Не слушать меня, – ее голос дрогнул, – потому что я женщина.
Альваро положил руку ей на плечо и спросил:
– И поэтому ты хочешь, чтобы я сжег твои бумаги, чтобы тебя точно никто не услышал?
Эстер терпеть не могла плакать в его присутствии, но тот, кто превозносил силу ее духа, должен был видеть, кто она на самом деле – жалкая плачущая тварь.
Альваро подождал, когда она успокоится, и сказал:
– Ты говоришь, что достаточно и того, что твои идеи проявятся в трудах других ученых. Но кто же узнает, что это твои идеи? Пусть истина выйдет наружу в свое время.
– Пусть истина обратится в пепел, – покачала головой Эстер.
Альваро постоял перед ней еще немного, а затем опустил руку и кивнул, словно смирившись.
Он снова посмотрел ей в глаза и кивнул еще раз – и Эстер заметила, что в его взгляде что-то мелькнуло. Он нежно пожал ее плечо, и она засомневалась, что он действительно сдался.
Альваро стал перед дверью в спальню и ухватился за косяк, словно собираясь запрыгнуть внутрь.
– Река зовет, – сказал он.
Эстер не сводила с него глаз. Смирился ли он?
– Спасибо, – наконец кивнула она.
Когда его шаги стихли, она села за стол. Перед ней лежала начатая страница.
Ничего, можно закончить потом. Эстер встала и, поколебавшись мгновение, широко распахнула окно, впустив в комнату свежий шум реки. Солнце пекло неожиданно сильно, и она подставила лицо, чтобы ощутить его тепло, резкое, как смех. Перед глазами ее плыла синева. Яркое, непонятное небо, загадка, которую ей никак не удавалось решить.
Глава двадцать девятая
Она сразу подумала, что последние страницы нужно прочитать в одиночестве. То есть она солгала Аарону. Раскладывая драгоценные листы на столе в пабе, она заметила на одном из них дату – восьмое июня тысяча шестьсот девяносто первого года. Одиннадцатое сивана пять тысяч четыреста пятьдесят первого. Всего за неделю до смерти Эстер. Подпись ее. Но даже в неярком свете паба было заметно, что рука писавшей дрожала.
Позвольте мне начать заново. Возможно, на этот раз я буду откровеннее.
Хелен сунула страницы обратно под обложку. Аарон заинтересовался, но она объяснила, что бумага стала слишком хрупкой. Да, Хелен должна была сказать правду и дать своему коллеге сделать последнее открытие. Но торг с Бриджет измотал ее, тем более что она знала, что сил изучить документы уже не осталось. Даже вместе с Аароном Леви.
Она аккуратно сложила уже прочитанные письма на буфете и принялась раскладывать на кухонном столе последние листы. Страницы шуршали и выгибались, как живые; несколько упало на пол. Хелен с трудом собирала их, сминая бумагу в неловких пальцах. Она понимала, что, отказываясь от помощи, может нанести непоправимый ущерб. Нагибаясь за очередным документом, Хелен вспомнила стих:
Им эшкахе Йерушалаим, эшках йемини.
Если я забуду тебя, о Иерусалим, пусть моя правая рука потеряет силу свою.
Вся ее жизнь была посвящена тому, чтобы помнить. И все же Хелен потерпела неудачу: за многие годы она забыла то, что некогда понимала. То, что поняла Эстер Веласкес. Что желание – единственная достойная истина.
Хелен пришла к концу своей жизни в недоумении и не могла сделать собственное признание. Не лучше ли будет, если за нее скажет Эстер Веласкес?
Разгладив на столе последний лист, Хелен присела. Несмотря на все свои недостатки, напомнила она себе, она была женщиной без иллюзий, готовой встретить реальность лицом к лицу.
Сидя под ровным светом лампы, поставив ноги на перекладину стула, как школьница, она водила нетвердой рукой по строчкам, благоговейно прикасаясь к каждому слову, как будто непросохшие чернила еще могли испачкать ей пальцы.
Хелен читала:
Позвольте мне начать заново. Возможно, на этот раз я буду откровеннее. Ибо язвительная немота бумаги, которая могла бы сказать правду, обратилась ложью.
Я не выгораживаю себя и не испытываю угрызений совести, но то, что я пишу сейчас, – это хоть какая-то возможность покаяться пред тем, кого я некогда предала. В тишине этого дома перо и чернила не чинят препон руке моей, и бумага не сопротивляется. Пусть же передаст она истину, хотя записок этих никто и не прочтет.
Меня зовут Эстер Веласкес. Я прожила пятьдесят четыре года и сейчас стою на пороге смерти. Жизнь моя висит на волоске, смерть зовет меня, и я откликаюсь и исповедуюсь через боль, хотя сие и не удовлетворит предписания закона моего народа. Я хочу открыть тайну, которая долго была мне и спасением, и бременем.
Пусть всякая запретная истина однажды станет явной.
Мой муж и его возлюбленный уже седы после долгих лет взаимной любви, любви двух мужчин, изумленным свидетелем которой я была, ибо любовь – не мой удел. У них я прошу прощения лишь за житейские мои прегрешения, ибо мы никогда не причиняли друг другу горя; совесть моя чиста перед ними.
Болезнь моя заставила замолчать наш дом. Скорбь уже воцарилась в сердцах окружающих, хотя рука моя еще движется по странице.
Осенью тысяча шестьсот пятьдесят седьмого года я поселилась в Лондоне в доме раввина Моше Га-Коэна Мендеса, чтобы помогать ему в просвещении лондонских евреев. И я признаюсь в том, что не выполнила своей обязанности перед учителем, что подорвала основы его учения, что пошла против человека, который был для меня величайшим утешением в мире, что использовала его мысли для собственных целей, притворяясь его верной последовательницей. Но если бы мне была дарована вторая жизнь, я бы снова совершила этот грех, хотя он и отравил бы меня. Итак, я умираю сознаваясь, но не каясь. И если мои мысли окажутся ложными и в ином мире придется за них расплачиваться, я расплачусь безропотно. Я не виню ни отца своего, ни раввина в том, что они позволили мне приобрести знания, считавшиеся неподобающими женщинам, ибо они не могли предвидеть, кем я стану на самом деле, с какой жадностью буду впитывать знания и подвергать сомнению основы мироздания. И, видя, что отклоняюсь от уготованного мне пути, я спросила себя (и посейчас спрашиваю): почему женщина не может следовать собственной природе, если та заставляет ее думать, ведь даже наиничтожнейшее существо следует своей природе?
Мир и я согрешили друг против друга.
На этом я могла бы закончить эту исповедь, ибо, хотя на моей совести лежат и иные грехи, мое осуждение уже свершилось. Однако остается добавить еще несколько строк, ибо исповедь – это дар тем, кому осталось несколько дней, а то и часов до смерти. Многие из тех, кого я любила, были лишены такого дара.
Слуги ходят босиком и почти бесшумно – им велено не тревожить меня. И в наступившей тишине на меня наваливается ужас, и я боюсь, что из-за этого мои рассуждения потеряют стройность.
Я не верю ни в рай, ни в ад, ни в грядущий мир. Однако я не знаю, будет ли жизнь уничтожена смертью или примет новую, неизвестную мне форму. Может быть, не стоит надеяться на то, что какая-то сущность того, что пока еще бьется во мне, пускай даже и в болезненных конвульсиях, сможет пережить смерть. Но я все равно люблю эту сущность, люблю работу сердца, что бьется в моей груди.
Даже птицы сегодня молчат.
Я не верю своей душе, так как знаю, что ей будет позволено сделать шаг за порог смерти. И тем не менее я постараюсь сложить здесь бремя тех, кто веровал, но не имел возможности исповедаться. Дух отца моего был спокоен и удовлетворен, поскольку он был человеком, чьи слова и поступки соответствовали тому, что он в сердце своем считал правильным и хорошим. В свою очередь, мой брат не нуждается в ком-то, кто исповедался бы за него, потому что он раскаялся и отдал свою жизнь за грех, который никогда не совершал. Дорогой мой Исаак… Этот грех был не твоим, это было стремление искр и пламени вырваться на свободу. Это присуще всем вещам. И все эти годы я страдала из-за того, что их желание жить отняло у тебя твое.
Мать моя, Константина Веласкес, страдала, наверное, сильнее всех остальных. Беспокойный дух ее время от времени посещает меня во сне. Иногда на грани сна я слышу ее голос, хотя никогда никому об этом не рассказывала. Голос произносит всего лишь одно слово – мое имя.
Я пишу о ней, чтобы ответить ей, хотя и не могу сказать, чем это может помочь живущим сегодня. Но само нанесение чернил на бумагу всегда приносило мне облегчение, и я часто писала то, что не могла произнести.
Я никогда не подходила для этого мира и так и не смогла изменить свою натуру. И такой же, как мне кажется, была и моя мать. Константина де Альманса Веласкес обладала характером, который мог расцвести в других условиях, но не была рождена для того, чтобы стать матроной амстердамской синагоги…