Вес чернил — страница 109 из 114

Строчки, хоть и дрожащие, но настойчивые, заполняли еще две страницы. Встречались места, где чернила казались тем нее, а нажим пера сильнее – здесь Эстер возвращалась к тексту через час, а может, и через день. Взгляд Хелен скользил по строкам, и с каждой секундой она чувствовала облегчение, словно сама излагала предложение за предложением.

…Ее дух остался несломленным, но ярость ее осталась втуне…

Хелен продолжала читать, замечая время от времени, что водит пальцем по бумаге и может повредить документ. Но на этих страницах было все – семья Эстер, ее мать, чуждая в Амстердаме мораль португальских беженцев.

Одного только Хелен не ожидала. С трудом поднявшись, она дотащилась до шкафа и нашла то, что вынула из принтера пару дней назад: письмо из амстердамского архива. К нему прилагался самодовольный ответ Дотара на обращение раввина, направленный ему через несколько недель после смерти.

Голова ее кружилась от усталости, и Хелен, прикрыв глаза, трижды перепроверила даты.

Тонюсенькая ниточка. Но Хелен уже не хотела бороться со своей интуицией.

Да, как вся человеческая история. Нет ни одной одинокой нити судьбы, но все сплетены вместе в этом ярком, пораженном любовью мире. Остаться в стороне невозможно. Она всегда это знала.

Хелен закончила далеко за полночь. Ноги почти не держали ее. Ела она хоть что-нибудь в этот день? Патриция вроде чем-то покормила ее… Хелен порылась в бумагах, словно ища улику на месте преступления, и нашла страничку, которую развернула, порвав ломкую бумагу. Вернувшись на кухню, она положила страничку поверх писем Эстер Веласкес.

Она перечитала написанное на порванной страничке мелким уверенным почерком. Неужели он у нее когда-то был таким? Голубые чернила. Сверху резко, сердито было выведено ее имя – Хелен Энн Уотт. Она припомнила, как беспокойно писала, планируя показать свои заметки Дрору, когда тот вернется в комнату, где она читала его драгоценную книгу. Ей было смешно, ей-богу, словно в начальной школе упражнение задали! Как будто изучение истории могло заставить бросить его! Дальше шли названия городов, государств, какие-то даты. Внизу страницы вопрос:

«Инквизиция положила начало девятнадцатому веку?» Она узнала и место, где ярость ее улеглась, сменившись очарованием. Внизу ей уже не хватило места, и дальше текст перешел на оборот, а потом и вплелся между уже написанными строками. Перевернутые вверх ногами слова, наблюдения, восклицания – все это объединялось яростной логикой ее прежних записей. И половина испорчена пролитым кофе, что принес тогда Дрор. Чернила расплылись, смешав строки, написанные с возмущением, и строки, исполненные понимания. Страница, мятущаяся между любовью и страхом.

Закончив читать, Хелен закрыла глаза и только тогда заметила странное ощущение: что-то холодное и гладкое как бы обвило ее левую руку и ногу и лишило их чувствительности. Через мгновение все прошло. Однако Хелен наконец впустила мрачные прогнозы доктора Хэммонда в сознание.

Ее охватил ужас, но на этот раз она не стала прятаться от него. То, что произошло утром по дороге в хранилище, было только началом.

Странное онемение возникло снова и отступило. Это отличалось от обычных проявлений болезни Паркинсона и даже от всего того, о чем предупреждал ее доктор Хэммонд, в подробностях описывая, к чему ей готовиться.

Однако болезнь уже научила ее, что тело следует только собственным правилам.

Хелен охватило ощущение неизбежности. «Вот оно», – думала она. Разве Эстер Веласкес не показала ей толстыми линиями дрожащих букв, что настало время и ей, Хелен, сказать то, что нужно, пока она еще в состоянии?

Она на ощупь раздвинула бумаги и, открыв глаза, увидела перед собой последнюю страницу, написанную Эстер.

Дрожь руки писавшей заметно усилилась.

Я долго жила одна в своей душе и умерла бы в одиночестве. Но муж настаивает и говорит, что будет присутствовать при моей кончине. Удержать его я не могу. Но все же умереть в одиночестве было бы честнее. Ибо разве жизнь не одинока? Разве мыслитель не одинок? Руку давит, сводит судорогой. Она движется в надежде найти друга, который получит то, что вывели здесь чернила. Друг, мечта о друге, желание, чтобы хоть какое-то чувство осталось для другого. Моя рука медленно продвигается по бумаге в свете свечи, хоть глаза слипаются от усталости, которая происходит от вечной надежды: видеть зеркальное отражение моих мыслей, пусть и на мгновение, но запечатленное в чужих.

Я хочу, чтобы слуги шумели на лестнице.

Наваливается тяжесть. Если смерть затуманит мне мысли, то пусть берет меня прямо сейчас, ибо я слабею. Сегодня утром я плакала слезами, которые никогда не орошали моих глаз, даже когда было больше причин лить их. Мысли расплываются, и я не могу собрать их.

Когда придет муж, попрошу его погасить свет.

Да, именно Альваро посоветовал мне написать эту исповедь, дабы облегчить мой дух. И это помогло. Я отдала ему все свои бумаги для того, чтобы он сжег их, кроме моего главного сокровища. Стыдно, но мне жалко жечь его: ведь то письма, посредством которых я обменивалась мыслями с людьми, думающими так же, как и я. Я все еще перечитываю их, лелея каждую мысль, идею, суждение; и мне не жаль тратить на это чтение многие часы. Но я укреплюсь перед самым концом и предам огню величайшее из сокровищ. Те мыслители, чьи слова встречаются на моих страницах, напечатали свои работы для всеобщего ознакомления, обладая более пристойным слогом, нежели я. Те мои слова, которые стоят того, чтобы остаться в мире, уже отправлены другим, чтобы они могли ими воспользоваться. Не мне решать, какое из семян, что я посеяла, прорастет. Я не тщеславна, чтобы думать о том, как оставить более значимый след в этом мире. Он слишком ненавидит свободный ум и сердце. Пусть горят страницы, ибо такова судьба душ. Все наши стремления идут прахом, и никто в целом мире никогда не узнает истинно того, что когда-то жило и умерло в чужом сердце. Позвольте, я откажусь от глупой идеи оставить узор моих мыслей для того, чтобы их прочитали в более милосердный век.

Нет и не будет такого века.

И пусть истина обратится в пепел.

И все же Хелен держала ее в руках.

Положив листок, она осторожно пошла к столу за бумагой.

Утром Хелен чувствовала боль в руке от долгого писания. Когда она встала с постели, в глазах заплясал целый сонм огоньков. Странное спокойствие воцарилось у нее в душе, когда, выйдя на кухню, она потянулась за второй туфлей и вдруг почувствовала, как в мозгу что-то разорвалось. Внезапно и с треском. Это совсем не походило на симптомы болезни Паркинсона; в тихой ясности, наполнившей ее, это казалось чем-то новым, чем-то освобождающим, молнией, ударом, избавлением. Стремлением спасти ее от судьбы, которой она больше всего боялась, хотя и заставляла себя думать о ней. «Все нормально, – сказала Хелен. – Знаю, знаю давно…»

Все еще в том же костюме, в который накануне обрядили ее Патриции, Хелен направилась на почту, что располагалась на полквартала дальше от ее квартиры. Очередь была большая, и низенькое помещение вдруг накренилось и закружилось перед взором. Хелен протиснулась вперед, держась за стену.

Почтовый работник за стойкой оказался прыщеватым молодым человеком, слишком худым для своей одежды. Хелен протянула ему конверт.

Юноша осмотрел конверт, а затем взглянул на Хелен, показывая на марку:

– Недостаточно, чтобы письмо дошло до Израиля.

Она улыбнулась, вынула из сумки кошелек и, открыв, положила его на стойку.

– Я не собираюсь искать там ваши деньги, – возмущенно заявил юноша.

Она ждала, слегка покачиваясь перед стойкой.

Юноша озадаченно прищурился. Шли секунды, но Хелен молчала, а юноша мялся, словно хотел спросить, все ли с ней в порядке, но не мог подобрать нужных слов. Она видела, что ему неловко из-за того, что он допустил оплошность, не поинтересовавшись ее здоровьем. И, перевернув кончиками пальцев открытый кошелек, из которого выпало несколько монет – достаточно, чтобы оплатить пересылку письма без подписи и конечного адресата, – Хелен ответила юноше легкой улыбкой, в которой заключалась вся милость мира.

Глава тридцатая

Ричмонд, Суррей
12 августа 1667 года

Пение птиц. Тихое течение воды. Звуки реки, свежие и полные надежды.

Яркая синева, от которой кружится голова.

Белая простыня, что Альваро расстелил на траве, слепила на солнце. Эстер подошла по тропинке к самому берегу. Затем, помедлив, ступила на траву, и ее туфли заскользили по мягкой земле.

Альваро смотрел на нее и улыбался. Свои бриджи он закатал до колен и болтал ногами в темной воде, как ребенок.

– А если я простужусь и умру? – спросила Эстер.

– Ну наконец-то! – воскликнул Альваро. – Я знал, что все-таки уговорю тебя.

От травы шел густой и пьянящий дух.

– Пока не уговорил, – заметила Эстер.

– Если ты простудишься и умрешь, – продолжал Альваро, как будто не слыша, – я опубликую твои сочинения под своим именем и прославлюсь на весь мир своими мыслями, пока какой-нибудь король не прикажет отрубить мне голову, чтобы прервать их поток.

Эстер даже не улыбнулась.

– Обещай, – сказала она, – обещай, что сожжешь их. Альваро лениво болтал ногами, и брызги долетали до туфель Эстер.

– Не раньше, чем… – начала она опять, но ее неожиданно остановила мысль о том, как бы смеялась над ними Мэри, как бы она фыркала, услышав о сделке, которой они купили эту жизнь.

– Смотри, Эстер!

Альваро встал у самой воды, оттолкнулся, и его худощавое тело скользнуло в коричневатую воду.

Потом он поплыл обратно к берегу, и вокруг его головы разлетались сверкающие капли.

Как же он научился плавать в изгнании, которое должно было погубить его?

Альваро вышел из воды, и белая мокрая рубашка облепила его тело так, что были видны все ребра. Прищурившись, он посмотрел на тропинку и дальше – на холм, с которого должен был появиться резчик херувимов. Радостное предвкушение озарило его лицо.