Вес чернил — страница 16 из 114

Иногда, занятая штопкой, Эстер прерывалась, чтобы послушать, как раввин наставляет своих учеников. «Моше кибель тора м'синай…» Эти слова она выучила с голоса ребе. Эстер была еще совсем маленькой, когда отец привел ребе в их дом в Амстердаме. Конечно, она знала его лицо и раньше: раввин Га-Коэн Мендес на краю мужского отделения синагоги, шепчущий молитвы, которые знал наизусть. Если другие раввины оказывались заняты или не хотели принимать учеников, тех отдавали Мендесу Самым маленьким он рассказывал сказки, приводившие детвору в восторг: про Даниила и льва, Акиву и преданную ему жену, Бар-Кохба и юношей. Мальчикам постарше он поручал читать отрывки из Мишны Торы, а затем принимался выяснять их мнение по поводу прочитанного, пока одни не загорались азартом, а другие не начинали скучать. Некоторые из учеников, пользуясь слепотой Мендеса, вносили несколько легкомысленные изменения в читаемый текст или же пересмеивались, пока учитель что-то говорил. Эти шалости с праведным гневом обсуждались на женской стороне синагоги. Но Эстер слышала, как ее отец говорил, что другие раввины пользуются терпеливостью Га-Коэна Мендеса и подсылают к нему своих самых непослушных учеников. Но Мендес никогда не жаловался. Когда самый непокорный ученик во всей общине – сын Мигеля де Спинозы, – опираясь на собственное толкование основ учения, впал в ересь и был подвергнут остракизму, Га-Коэн Мендес велел отвести себя в синагогу, дабы вступиться за отверженного и смягчить суровость наказания; впрочем, заступничество его оказалось тщетным.

Теперь, слушая шум дождя, что хлестал по лондонским мостовым, она хотела, чтобы ребе Мендес замолвил и за нее словечко перед каким-нибудь судом. Но ради чего? Вся ее амстердамская жизнь ушла в прошлое. Тот стол, за которым она корпела над уроками ребе, превратился в пепел. Каждый текст, что она изучала вместе с ребе, казалось, возносил ее дух и направлял его далеко, за застойные каналы, окружавшие еврейский квартал, к какому-то яркому далекому горизонту. И страстное желание увидеть эти сверкающие дали кружило голову.

Теперь же Эстер прикасалась к книгам в самом прямом, низменном смысле этого слова. Богатая библиотека, которую они привезли с собой из Амстердама, требовала заботы, впрочем, как и все в доме: угольная сажа проникала даже за занавеску, защищавшую длинную полку с книгами. В первый раз, когда Эстер поручили протереть пыль с сокровищ раввина, она отдернула ткань и застыла от изумления, глядя на кожаные позолоченные переплеты. Подаренная амстердамской общиной библиотека представляла собой ряд дорогих томов, оставленных местными евреями. Но поразительнее всего были названия, вытесненные на корешках: «Пиркей Авот», «Морех Невухим» и, конечно же, «Кетубим». Были и философские произведения. Рядом с «De la Fragilidad Humana»[9] Менассии бен-Исраэля стоял том с сочинениями Аристотеля – как будто амстердамские евреи, подарившие такую книгу, полагали, что английские евреи превратились в сущих невежд и им теперь потребуется не только религиозное просвещение, но и обучение самим основам мысли.

Эстер осторожно сняла с полки несколько книг. Их фронтисписы, обрамленные каллиграфами, пестрели автографами амстердамских торговцев, заказавшими эти редкие издания для своих лондонских собратьев – Эстер был уверена, что они никогда не читали этих книг сами. Она открыла мягкий кожаный переплет и обнаружила произведение англичанина Фрэнсиса Бэкона, переведенное на испанский. «Ну вот какая польза от этого роскошного тома, – подумала она, – будет лондонскому еврею?» Не зависть ли заставила ее думать, что подарившие эти книги больше ценят красивый переплет, нежели слова, которые он облекает?

Но тут Ривка, которая увидела, что Эстер вместо того, чтобы вытирать пыль, стоит и мечтает, неодобрительно хмыкнула и отправила девушку выжимать белье.

Не прошло и двух месяцев с момента переезда в Лондон, как слабый огонек надежды, который Эстер привезла с собой, угас окончательно в этих сырых каменных комнатах. До приезда в Лондон Эстер и так-то особенно не выделялась формами, а здесь совсем ссохлась. Случалось иногда, что воздух перед ее глазами темнел, и Эстер приходилось садиться на пол, а стены и потолок буквально обрушивались на нее. Однажды, ожидая, когда пройдет приступ, она взглянула на заветную полку, тома на которой были для нее недосягаемы, как луна, и вдруг ей показалось, что пол, о который она опиралась руками, на самом деле – остров, на который она изгнана из мира, оторванная от всего, что любила. Эстер подумала: а не чувствовал ли того же мятежный де Спиноза? Не помрачился ли и его светлый ум от необходимости зарабатывать себе на жизнь тяжелым трудом? Неужели и его мысли, на что так надеялись раввины, смешались и потухли?

Вопросы глохли в тишине полутемной, освещенной колеблющимся светом комнаты.

Ночами, под звучный храп Ривки, Эстер тихо лежала под одеялом, пытаясь погрузиться в сладкий сон, которого жаждала теперь больше всего на свете. «Смерть каждодневной жизни»[10]. «Пусть все кончится», – думала она. Если есть милость в этом мире, пусть на сегодня все кончится. От давних штудий остались лишь тени – она уже не могла вспомнить, почему так ценила их. Порой, когда она лежала так в темноте, в ее усталом уме возникала смутная мысль, и – она ничего не могла с собой поделать – Эстер держала ее нежно, как новорожденную, боясь, что та выскользнет из рук, лаская ее, пытаясь спасти от забвения. И все же в конце концов та ускользала – погашенная сном искра.

Сон, похороненный в ночи, как семя света во тьме: рука отца похлопывает по полированному деревянному столу раз, другой. Защищенность, безопасность. Все в прошлом.

Раввин обратил лицо к пылающему огню.

– Раз твой брат решил не возвращаться, прошу тебя побыть моим писцом сегодня.

Она встала и неуверенно подошла к письменному столу, присела на деревянный стул и, помедлив, взяла гусиное перо из горшочка.

Забытое ощущение гладкого стержня, перекатывающегося между пальцами. Сколько лет она не брала перо в руки? Два или больше?

– Начинай письмо в Амстердам, – тихо проговорил раввин. – Шестое кислева.

Эстер взглянула на лежащий перед ней лист бумаги и неуклюжей рукой написала:

6 кислева 5418 года

С помощью Божией

– Досточтимому Самуилу Мозесу, – продолжал раввин.

Она обмакнула перо в чернила и записала. Блестящие черно-синие буквы сгрудились на толстой бумаге.

– Мы с великой благодарностью получили посланные вами два тома. Число учеников наших, с помощью Божией, растет, хоть и медленно.

Эстер снова обмакнула перо и, заторопившись, опрокинула чернильницу. По бумаге растеклась матовая лужица.

Тишину нарушал только треск огня в очаге.

– Что случилось? – спросил раввин.

– Чернильница, – прошептала она.

Он кивнул, а потом склонил голову, так что борода коснулась груди. Эстер не сразу поняла, что он ждет, пока она вытрет пятно и начнет сызнова.

Она взглянула на свою руку. Струйки чернил растеклись по складкам кожи между пальцами, образовав тонкую сетку, напоминающую карту разрушенного города. Неужели раввин не понимает, что способной ученицы, с которой он занимался в доме ее отца, уже нет? Или своими выжженными глазами, затянутыми гладкой бледной кожей, он видит ее все такой же, как тогда?

О, конечно, он попросил ее писать вовсе не потому, что считал достойной. Скорее у него просто не было выбора.

Она встала из-за стола.

– Исаак вернется, – сказала она раввину, стараясь скрыть горечь в голосе. – Он напишет вам письма.

– Твой брат не вернется, – тихо произнес ребе. – Он никогда не питал склонности к чернилам и бумаге. А уж теперь…

Он слегка двинул кончиками пальцев: после того, как случился пожар… Теперь, когда Исаак проклял сам себя… Наступила звенящая тишина.

– Я взял Исаака с собой в надежде, что у него будет новая жизнь, – продолжал раввин, – жизнь, свободная от того, что мучило его в Амстердаме. Ибо милость Всевышнего может освободить нас, – он сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы продолжить, – от любых уз рабства. И вернуть зрение слепым.

Мысли Эстер беспокойно заметались. Как может он так говорить? Неужели его вера настолько сильна, что он чувствует, будто ему вернули зрение? У нее лично не было такой веры. Даже в детстве, когда она слушала пение молитв в синагоге, утешение было ей недоступно. Но все же Эстер почти верила словам Га-Коэна Мендеса, ибо как иначе ему удавалось с такой стойкостью переносить слепоту – не иначе как он обладал неким внутренним зрением, вселяющим надежду на будущее утешение.

Ребе Мендес сидел сомкнув пальцы.

– Исаак не желает принимать то, что я способен предложить ему. И я должен препоручить его заботам Всемогущего. Однако, Эстер, мне сомнительно, что он примет Его заботу.

Раввин повернулся к девушке и добавил:

– Твой брат отдает себя на милость более грубых сил.

И это была истина. Исаак никогда больше не вернется.

– Пиши, – сказал ей ребе. – Я прошу.

Она не шелохнулась. Ей было стыдно своей неуклюжести.

– Я диктовал слишком быстро, – сказал ребе, – и заставил тебя торопиться. Ты не виновата, что разлила чернила.

Испачканной рукой Эстер поставила на место опрокинутую чернильницу, протерла тряпкой стол и взяла чистый лист. Затем она обмакнула перо в оставшиеся на донышке чернила.

– Ученому Якобу де Соузе, – продиктовал ей ребе.

Она записала.

Я тронут вашей заботой о моем здоровье, коей я не заслуживаю. В моем доме за мною хорошо ухаживают, и я пока что остаюсь здравым и духом, и телом.

Эстер дописала строчку и остановилась в ожидании. Сложенные высоким штабелем дрова отбрасывали четкую тень на стену, волнами накатывало тепло. Даже сидя далеко от очага, Эстер чувствовала его жар. У ее ног под искусно отделанным письменным столом стояла, готовая к растопке, небольшая жаровня для просушки написанных страниц. Племянник раввина хоть и не проявлял интереса к учению своего дяди, не пожалел денег, чтобы превратить это сырое жилище в удобный дом для научного труда.