Вес чернил — страница 26 из 114

, издавший херем[18], согласно которому семье отступников грозило отлучение и изгнание из общины. Тогда Самуил отобрал сына у своей жены и, несколько растрепанный после разговора, отправился с ним в синагогу. Вслед ему вниз по лестнице летели проклятия Константины: «Да, конечно, ты же и шагу не можешь ступить без одобрения махамада! И ты теперь цепляешься за иудаизм, как младенец за сиську, – ты уже не тот, кем был раньше! Ты не должен был позволять им ездить на твоем горбу!»

Не успела захлопнуться входная дверь, как Константина велела подать ей бумагу и перо. Быстрым и резким почерком она написала письмо и отправила свою служанку в синагогу с наказом вручить письмо самому достойному на вид раввину, а потом проследить за его выражением лица, когда он будет читать. «И убедись, – крикнула Константина вслед уходящей служанке, – чтобы мой муж тоже видел это!»

Дошло или не дошло послание Константины до адресата, но через час мальчика принесли обратно домой уже обрезанного. Он громко плакал и не мог проглотить даже нескольких капель вина, которым его пытались отпоить. Константина прямо в гостиной поменяла ему пеленки, и, прежде чем препоручить младенца няне, а самой снова приложиться к бутылке, долго укачивала его на руках с какой-то нежной грустью, словно баюкала свой неукротимый дух. Эстер наблюдала за ней с верхней лестничной площадки и, даже когда мать ушла к себе, продолжала сидеть, зажмурившись, представляя себя плачущим младенцем, которого крепко держат на руках.

Когда отец впервые привел в их дом раввина Га-Коэна Мендеса, голос Константины буквально разорвал воздух над головой Эстер:

– Я не разрешала этому человеку переступать порог моего дома!

– Этот человек, – с расстановкой произнес тогда Самуэль Веласкес, – раввин. Он будет заниматься с нашими детьми.

Отец… Густые каштановые волосы, аккуратно подстриженная борода с проседью. Руки, от которых исходил запах анисового масла, кофе и специй, бочки и ящики с которыми он осматривал в порту. Белая блуза, отутюженные брюки, усталые карие глаза…


Первый час, пока Эстер занималась с раввином, отец не выходил из комнаты, словно оберегая их обоих от надвигающейся бури. Лицо учителя поворачивалось в сторону Эстер, напоминая цветок, который медленно следует за движением солнца. Раввин задал ей множество вопросов: знает ли она иврит, какие произведения читала на испанском и португальском? А потом она декламировала ему из принесенной книги, то и дело извиняясь за каждую запинку или ошибку.

Буря разразилась сразу после ухода раввина.

– Не смей говорить со мной так, будто я дура! – орала Константина срывающимся голосом, отчего у Эстер сжималось горло. Одетая в зеленое платье с глубоким вырезом, Константина сжимала холеными руками спинку кресла, где сидела Эстер. – Да, пусть он раввин! Несчастный жалкий человек, потерявший зрение по прихоти священников! И теперь он, да и все остальные хотят, чтобы люди посадили свои чувства на привязь! Никаких визитов, никаких спектаклей, которые нам нравятся, никакой еды, которую хотелось бы попробовать, – и не приведи бог показать свои ноги во время танца!

В комнату, опустив голову, вошла горничная и закрыла окно, хотя тонкое стекло все равно не могло приглушить рвущуюся наружу ярость, к вящему соблазну любопытных соседей.

– Я считаю вопрос о посещении испанских комедий исчерпанным, – сказал Самуил. – Махамад против этого.

– Махамад, – раздалось в ответ из-за спины Эстер, – существует лишь для того, чтобы барахтаться в собственном религиозном дерьме!

– Константина!

– Нет уж! Когда мы с моей матерью бежали из Лиссабона, мы хотели спасти наши жизни. Не еврейские, а обычные, человеческие жизни. Потому что даже если бы мы больше никогда не молились нашему Богу, даже если после пятничного застолья мои тетушки и мать отправлялись бы прямиком на танцы, – Константина быстро подошла к мужу и ткнула его пальцем в грудь, – то и тогда эти попы затащили бы нас в свои пыточные застенки.

Отец отступил перед натиском, и Эстер поняла, что мама пьяна. Отец ничего не сказал больше, но Эстер увидела, как он захлопнул тяжелую дверь своей души, и в комнате сразу стало холоднее.

– Ты привел меня в этот дом как невесту, – кричала Константина еще громче. – И ты решил, что мы должны быть благочестивыми! Но ни один человек – возможно, кроме тебя – не бывает абсолютно благочестивым!

Последние слова Константина произнесла со злорадством.

Эстер положила руки на стол, отвернулась и прикрыла глаза. Ей хотелось понять, что видит раввин за закрытыми веками. И что же, думала она, является истинным значением стиха, который раввин прочитал ей из «Пиркей Авот»? Слова раввина вертелись у нее в уме, словно детали головоломки в поисках соответствующей пары. Что-то в них беспокоило ее, и Эстер не могла привести понятия в соответствие.

– Ты была довольна, когда я нашел для детей учителя французского языка, а для сына – еще и учителя латыни, как и подобает людям нашего положения. И при этом ты хочешь, чтобы я избегал знаний и культуры моего народа. Но ведь твой дед умер не для того, чтобы мы отрекались от наших традиций.

Отец тоже теперь говорил на повышенных тонах. Эстер внутренне содрогалась, ожидая, что он вот-вот выйдет из себя, но все равно прислушивалась к каждому слову.

– В Амстердаме даже женщинам позволено изучать вопросы веры. И если Эстер хочет, то пусть учится. Знаю, многие с этим не согласны, но раввин Га-Коэн Мендес готов взяться за ее обучение. И я, как хозяин этого дома, – голос его сделался мягким, но не утратил решительности, – попросил его заняться ею. Не то чтобы я настаивал, Константина, хотя многие наши соседи считают меня дураком, потому что я терплю твои капризы.

Далее наступила долгая тишина. Эстер вновь зажмурилась и постаралась вспомнить слова, что сказал ей раввин. «Спасение жизни равноценно спасению мира». То есть, как говорят, тот, кто спас хотя бы одну жизнь, спас весь мир. Но если это так, то что тогда имеется в виду под словом «мир»? Сколько их и одного или разного они достоинства? Или же мир одной души столь же велик – или даже бесконечен, – как и мир, вмещающий в себя все Творение? И был ли мир Эстер, населенный ее родителями и братом, равен всему остальному миру, созданному Богом?

Но если все миры равны, то каждый мир, уничтоженный иезуитами, подобен остальным Божьим мирам. Но тогда как же можно быть уверенным, что сила Бога выше силы иезуитов?

Эта мысль напугала ее – уж не приблизилась ли она к еретическим измышлениям? Неужели даже в учебе она следовала по пути своей матери?

А отец продолжал говорить низким, но твердым голосом:

– Константина, мне не нужно напоминать тебе, что бы с тобой могло случиться в Португалии. А наша амстердамская община, против которой ты выступаешь, так или иначе способна тебя защитить.

Константина осталась неподвижна. Казалось, ярость совсем покинула ее, и следом пришла безнадежность.

– Ты запер меня в ящике, полном евреев, – тихо произнесла она.

Несмотря на то что на лице отца была написана усталость, в выражении его все же промелькнуло нежное сочувствие, и Эстер поняла, что любовь его к Константине вовсе не угасла, и если бы та позволила, он готов был обнять ее, чтобы утешить.

– Я не хотел, чтобы это превратилось для тебя в клетку.

Константина промолчала, но тут же ее лицо вновь омрачилось.

Она неопределенно махнула рукой, указывая на раскрытую книгу, что лежала перед Эстер, и коротко приказала:

– Оставь эту ерунду!

Эстер осталась неподвижной.

– Брось, я сказала!

Медленно, словно поднимаясь из глубины, Эстер встретилась глазами с темными глазами матери.

– Что ж, – в голосе Константины прозвучало странное одиночество. Но, несмотря на замешательство, она держалась прямо. – Возможно, ты настоящая еврейка.

И хотя эти слова были обращены к дочери, взгляд ее оставался прикованным к мужу.

– Но ты, Эстер, – продолжала Константина, – ты еврейка с иберийской кровью и родовым гербом.

Самуил как-то поник, словно утратил опору, которая поддерживала его до сих пор.

– Глупо кичиться чистотой крови, – негромко произнес он. – И титулом, купленным твоим прапрадедом, который не смог обезопасить семью.

Что бы ни сдерживало Константину до сих пор, теперь ее уже ничто не могло остановить. С легкой улыбкой, словно нанося смертельный удар, она произнесла:

– Тогда почему бы не рассказать ей, что мой род ведет свое начало от знатного англичанина-христианина?

– Я намерен защищать свою семью от твоего позорного наследия, как раньше, женившись, защищал тебя, – быстро проговорил Самуил.

Он обошел стол и направился к двери, однако Константина успела опередить его. Эстер услышала звук пощечины. Затем удаляющиеся вверх по лестнице рыдания. Грохот затворившейся тяжелой двери, шум падения чего-то на пол, резкий вопль матери: «Джезус Кристо!» – и ее пьяный смех.

Когда Эстер вновь подняла взгляд, отца в комнате уже не было.

– Прости, – прошептала она в пустоту.

В доме стояла звенящая тишина. В льющемся из окна свете перед Эстер лежали книги, оставленные раввином для занятий. Она стала читать, строчку за строчкой. Сначала затаив дыхание, чтобы не спугнуть пока еще нетвердое понимание написанного. Немного погодя дыхание вернулось к ней.


Теперь, спеша по узким лондонским улочкам, она вспоминала те дни и увлекательные занятия за полированным столом в их амстердамском доме. Мать, заходя в комнату, проскальзывала мимо, не замечая Эстер; Гритген, служанка, аккуратно прибирала за ней.

Закончив с текстами раввина, Эстер принималась за французский трактат о душе, материи и ее протяженности в пространстве, взятый в отцовской библиотеке. Ее удивлял и завораживал контраст между христианским восприятием действительности и более сложными раввинскими текстами, которые Га-Коэн Мендес приносил с собой. Как казалось Эстер, христиане пытались понять механизм человеческой души: какие ее рычаги приводят в движение тело, а какие приводят к Божественному. А вот раввины как раз мало заботились о таких вопросах – их больше интересовало правильное исполнение воли Всевышнего. Как должна проявляться набожность в законах кашрута, в украшении дома или тела, в количестве повторений молитвы; как должны соблюдаться правила поведения в тех или иных обстоятельствах.