– Брайан Уилтон, – повторила секретарь, – теперь допущен к работе с документами из Ричмонда.
Хелен что-то неопределенно промычала.
– Брайан приступит к работе со следующей недели, – добавила Пенелопа, улыбаясь уже во весь рот. – Уверена, что он и его ребята не помешают вам.
Хелен ничего не ответила, и Пенелопа недоуменно вскинула брови.
– Как вам известно, – сказала она, – Брайан – ученик Мартина. А Джонатан всегда любезно предоставляет своим бывшим студентам возможность проявить себя.
Судя по всему, Пенелопа сильно повздорила со своим шефом из-за того, что тот не предупредил Хелен о миссии Брайана Уилтона, и теперь старалась как-то загладить промашку. Вообще, Пенелопа очень внимательно относилась к своей работе, и, как подозревала Хелен, причиной тому были постоянные разговоры сослуживцев о ее отношениях с Джонатаном, и глупо было бы упрекать ее за это.
Однако какими бы мотивами ни руководствовалась Пенелопа, Хелен следовало поблагодарить ее, согласившись с тем, что благоволение шефа к своему бывшему наперснику являлось истинным проявлением рыцарственности. Но Хелен продолжала молчать, будучи не в силах вымолвить хоть слово. Так, ничего не сказав, она затворила дверь перед смазливым лицом Пенелопы.
Прижавшись лбом к двери, Хелен почувствовала, как от осознания совершившегося предательства ее пробрала дрожь. Ощущение было такое, словно с плеч соскользнуло что-то теплое, согревающее, поддерживающее жизнь. На мгновение ей вспомнилось, как она стояла перед лестницей в доме Истонов, как перед нею открылся тайник, наполненный приглушенными голосами, которые были заточены в ловушке некогда роскошного дома.
Рукописи терпеливо ждали несколько столетий, чтобы их перевели – именно она! Но не глупость ли полагать, что эти страницы, свидетельства существования давно исчезнувшей еврейской общины, были написаны лишь для Хелен, чтобы наконец умиротворить ее сердце после стольких лет? И не слишком ли пафосно считать, что она положила ради них свою жизнь?
Может, и так. Возможно, она отчаянно нуждается в этой иллюзии – верить, что еще не все надежды похоронены.
Аарон стоял у стола с распечатками переводов. Хелен показалось, что он хочет что-то сказать, но он промолчал.
Она села, открыла блокнот и растерянно воззрилась на страницу, исписанную по-детски крупными каракулями. Аарон, как будто догадавшись, что коллеге нужно некоторое время, чтобы прийти в себя, поставил на пол сумку и принялся разбирать бумаги.
Хелен пробежала глазами несколько страниц. Аарон продолжал хранить гробовое молчание.
– Вы понимаете, что сейчас сказала Пенелопа? – услышала она свой голос.
Аарон, не меняя позы, взглянул на Хелен с такой нежностью, что у нее перехватило дыхание.
– Думаю, все будет в порядке, – произнес он. – Это целиком ваше достижение. Да и кроме того, самое важное – это ознакомиться с документами in situ[21]. Так что у нас имеется кое-какое преимущество.
И здесь она была согласна с Аароном. Он действовал на нее успокаивающе, словно старший брат, который всегда придет на помощь.
Аарон выпрямился и протянул ей два листка с текстом. Хелен молча просмотрела их – в первом письме, адресованном раввину Га-Коэну Мендесу, амстердамский книгопечатник запрашивал, сколько лондонской общине требуется молитвенников, а второе подтверждало количество отправленных книг.
Пока Хелен читала, Аарон смотрел в сторону от ее рабочего стола. Наконец она закончила и сложила бумаги:
– Хватит на сегодня.
Но Аарон, как ей показалось, не спешил уходить. Он согнул шею, намотал шарф, застегнул пальто и сложил бумаги в свою сумку. Потом, распрямившись, указал на картинку, что висела над камином:
– И все же, почему именно Масада?
Хелен взглянула на изображение горной вершины и вдруг поняла, как с годами сильно поблек эскиз. Она даже не знала, как звали самого художника. Это был солдат в увольнении, который развернул на капоте джипа альбом для рисования и старательно заполнял его страницы. Хелен нетрудно было убедить его отдать ей один из рисунков – в пятьдесят четвертом она была весьма привлекательной особой, и рябоватый боец, который вблизи выглядел еще более худым, чем издалека, видел только бедра девушки, обтянутые юбкой, не замечая металла в ее глазах.
Теперь, скорее всего, тот смущенный солдатик, в чью мозолистую руку Хелен вложила несколько монет, давно уже нянчит внуков, если жив, конечно. Ведь прошло уже столько лет… Хелен села обратно, не сводя глаз с силуэта горы.
Аарон подошел ближе к рисунку, и его подстриженные кудри закрыли обзор. Сегодня он был необычно мягок – Хелен не могла не заметить этого. Он словно собирался против воли задать некий вопрос.
– Мне кажется, – медленно произнес он, – что этот пейзаж вам весьма дорог.
– Это почему же? – резко спросила Хелен.
Аарон повернулся, и она поразилась нерешительному выражению на его лице.
– У меня там подруга. Немного дальше, к северу. Живет в кибуце.
Но Хелен была на сто процентов уверена, что у таких, как Аарон, не бывает просто подруг. Нет, либо близкие девушки, либо обозленные бывшие…
Аарона явно что-то терзало изнутри. Какая-то история, которая рвалась наружу, но которую он не мог рассказать. Ему как будто хотелось, чтобы Хелен зацепилась хоть за что-то в их разговоре.
– Я ездила туда туристкой, – сказала она.
От собственной лжи ее передернуло, а душу кольнуло сожаление.
Аарон как-то странно посмотрел на нее, словно не веря, что такая, как Хелен, могла быть туристкой, то есть человеком, способным делать что-то только ради собственного удовольствия.
Хелен кивнула на бумаги, лежавшие на столе:
– Вы можете идти.
Аарон чуть замялся, а потом вышел, притворив за собой дверь.
Хелен взяла со стола авторучку, поставила ее вертикально, слегка прижала пальцем и некоторое время держала ее в таком положении. Затем поднялась на ноги, уже не в силах справиться с собой. Ее всю трясло.
Почему бы не рассказать Аарону все?
Вопрос был просто безумным, но Хелен безжалостно для себя ответила на него положительно. Она рано поняла, что в мире нет того, кто мог бы проникнуть в человеческую душу и исправить ее. Можно превратиться в самое жалкое существо, но никакой бог или святой не протянет тебе спасительную руку и не остановит тебя. А если нет такого внешнего ревизора, то, значит, нужно упорно и беспощадно препарировать свою душу самостоятельно. Именно так она и поступала при каждом значительном повороте в своей жизни – и вот снова ей суждено предстать перед собой в виде безжалостного следователя, даже если ей придется затронуть те немногие нежные чувства, которые еще оставались в душе.
Действительно, почему бы ей и не рассказать Аарону свою историю – тогда будет шанс на то, что хоть какая-то искорка, частица того, чем некогда была Хелен Уотт, продолжит жить после нее? Или же Хелен боялась воскресить в памяти то время, когда ей пришлось принять решение, которое виделось тогда единственным и несомненным, – если же теперь станет ясно, что Хелен оказалась неправа, то это станет для нее катастрофой.
Когда последний раз у нее возникало искушение нарушить молчание? Хелен уже и не помнила. То, что в свое время пылало и кипело в ее душе, давно прогорело и остыло, а привычка держать язык за зубами с течением долгого времени превратилась во вторую натуру. Значило ли это, что Хелен собиралась унести свое прошлое с собой в могилу? Определенно. Только могила. И тогда все наконец закончится.
Прах…
Сколько раз с тех времен клетки ее тела заменялись новыми? Впрочем, какая разница? Она до сих пор продолжала чувствовать сухую жару, давящую на раскаленные крыши армейских бараков, джипы, запыленную форму цвета хаки… Чистка огурцов тупыми ножами, препирательства поваров на кухне, резка помидоров, от которых саднило царапины на руках, и обезжиренный кефир, ставший всеобщим проклятием в молодом еврейском государстве. Однообразная еда, буквально одно и то же каждый день, и однажды какой-то танкист взобрался в столовке на стул и продекламировал стихи о метеоризме, а кто-то из поваров запустил в него грязной тряпкой, и который уже раз из репродуктора доносится «Финджан»[22] в исполнении группы «Геватрон», и люди плачут по ночам, – спустя одиннадцать лет после окончания войны люди продолжают оплакивать своих отравленных в газовых камерах братьев, своих расстрелянных и сброшенных в ямы матерей. Слушая эти рыдания, Хелен часами смотрела в темный потолок, пока как-то раз одна девушка с черными глазами и вечно стиснутыми зубами (кажется, она была из разведотдела) не рявкнула во тьму: «Угомонитесь вы там!» – и на койках постепенно все затихло, и слышно было лишь сонное посапывание. И только Хелен не могла уснуть. Она вставала и смотрела в окно или выходила на воздух, чтобы пройтись по территории базы, сопровождаемая хмурым взглядом часового, над головой которого сияли яркие звезды.
Но вот когда над пустыней вставало солнце, постепенно гася звезды, одинокие ночные всхлипы сменялись дружным хором: «Мы!» Мы строим еврейскую нацию! Мы заставляем цвести пустыню! «Мы» было самым сильным, смертоносным словом, и подвиги, которые совершались под этим лозунгом, были ошеломительны, прекрасны и исполнены любви. И арабы, что проходили мимо по пыльным дорогам, отводили глаза или смотрели себе под ноги. А белая английская кожа Хелен выгорала на солнце, ее нос наполняли запахи пустыни, и она ощущала себя соучастницей, свидетельницей истории, и люди вокруг нее боролись, пели, ссорились, а она старалась удержать себя от искушения…
Добровольцы, приехавшие вместе с Хелен, – канадец, англичанин, пятеро американцев и итальянец – все были евреями. Они подписались на работу в кибуце, однако так и не попали в него. Минут сорок они просидели в душном автобусе, любуясь на далекий пальмовый сад, что возвышался над белой как мел пустыней. Снаружи гоготала толпа обутых в сандалии израильтян, пускающих клубы сигаретного дыма. Наконец тот из них, кто знал по-английски, вскочил на ступеньку автобуса и объявил, что нынче в кибуце и так избыток добровольцев и коек на всех не хватает. Но есть, добавил он, еще один вариант. Кто-то подсказал, что неподалеку расположена военная база, где как раз не хватает рабочих рук. Люди из кибуца быстро посовещались и согласовали отправку туда новеньких. Кто-то захлопал.