Вес чернил — страница 42 из 114

В этот момент в ее душе любовь к раввину вспыхнула с новой силой вплоть до желания бороться за него.

– Как они смеют презирать мученика?

При этом слове раввин вздрогнул, и его лицо сделалось жестким. После долгой паузы он произнес:

– Я не мученик.

– В смысле…

– Я умолял их о пощаде.

Наступило долгое молчание.

– Тогда, в Лиссабоне, я произнес слова, которые первыми пришли мне в голову. Я не отрекся от своей веры под пыткой, но и не исповедал ее. Слова просто сыпались у меня изо рта безо всякого смысла.

Раввин снова надолго замолчал.

– Я так и не понял, почему меня отпустили, – продолжил он наконец. – Может быть, пожалели, потому что я был очень молод. А может, потому что, стеная под их инструментами, я произнес те самые слова, которые они так жаждали услышать.

Раввин сидел все так же неподвижно. Эстер видела, как по его лицу пробежала какая-то то ли тень, то ли судорога, свидетельствовавшая о внутренней борьбе, – и исчезла.

– Я не помню, чтобы когда-нибудь произносил имя их бога, – сказал он, – но, впрочем, быть может, все же сделал это. У меня нет другого объяснения, почему меня оставили в живых.

Однако я уверен, что назвать имя их бога было куда менее трусливым поступком, чем то, что я сделал потом, – раввин содрогнулся, и его веки сморщились, словно они все еще прикрывали его сожженные глаза. – Я умолял их о пощаде. И это после того, как мои родители остались тверды в своей вере.

Эстер, не раздумывая, шагнула вперед и положила руку на руку учителя.

– Меня отпустили, сказав, что зрение – это довольно-таки небольшая цена за мою жизнь. Один из священников, самый молодой, прежде чем выжечь мне глаза, выразился так: «Пусть последнее, что ты увидишь, будет всегда напоминать тебе об истине, которую сейчас ты примешь из рук Божьих!»

Он сидел беззащитный, как ребенок. Хрупкая его шея венчала исхудалые плечи.

– Да, все было именно так, как он и сказал. То, что я видел последний раз в жизни, осталось со мной навсегда. Я вижу это даже сейчас, Эстер, прямо сейчас.

Что он мог видеть? Но Эстер поклялась себе никогда не спрашивать.

Огонь понемногу утихал, и воздух над очагом слегка подрагивал.

– Псалмы, – произнес раввин.

Эстер подошла к полке и взяла маленькую книгу в потертой обложке. Книга словно ждала ее, хотя стены комнаты, казалось, только что пошатнулись от рассказанной ужасной истории.

– Номер тридцать три.

И она пела вместе с раввином.

Позже, когда Ривка, уговорив учителя, медленно за руку вывела его на улицу, Эстер осталась одна в кабинете и долго стояла на одном месте.

А затем снова развернула письмо вдовы.

Задумывалась ли она о юноше, который разговаривал о ней с Изабеллой Мендоса? Да. Скорее всего. Отрицать было бессмысленно. Глупо было бы притворяться, что девичьи мечтания Мэри не совпадают с ее собственными.

Нет, Эстер не могла позволить себе стать подобной другим девушкам. И она еще не знала, существует ли страсть, не требующая страшной цены. Неужели эта вдова, написавшая письмо, позволила управлять собой чувствам? Но какой бы выбор в своей жизни она ни сделала, какие бы надежды ни питала, у нее ничего не получилось. И поэтому теперь ради заработка ей осталось только заниматься расстановкой новых ловушек, совершенно не интересуясь судьбами попавших в тенета жертв.

«Для женщины это очень опасно», – подумала Эстер.

Верила ли она в это?

Эстер перечитала письмо и бросила его в огонь.

Так, в одно мгновение, она предала своего учителя.

Глубоко дыша, Эстер смотрела, как горит бумага. Вот та скорчилась, свернулась от жара, поднялась вверх в потоке горячего воздуха и опала – единственный листок бумаги, который мог вырвать Эстер из уютного гнезда дома раввина.

Глядя на сотворенное ею, она содрогнулась. Но если бы ей потребовалось протолкнуть бумагу подальше в огонь, она без колебаний протянула бы руку. Эстер смотрела, как письмо превратилось в тонкую паутину пепла и пропало в тлеющих головешках.

Сделанный ею выбор стал комом в теле Эстер, словно горькое лекарство, которое она решилась проглотить. Но пока было слишком рано говорить, примет ли его тело.

Глава тринадцатая

16 декабря 2000 года

Н-да, Мариса, ты просто заинтриговала меня. Сначала твое сообщение о запланированных экскурсиях на север, а потом внезапно ты пишешь, что покидаешь программу кибуца. Дальше я узнаю, что у тебя планы съездить в пустыню, но после приходит письмо, что ты собираешься стать волонтером в каком-то женском приюте. И все. Дальнейшее – молчание. Может, ты стала ортодоксальной еврейкой и теперь носишь платок и собираешься стать матерью восьмерых детей? Ну, или стала участницей панк-группы и живешь в Тель-Авиве на широкую ногу.

А я работаю над документами под началом милейшей Хелен Уотт. Некоторые бумаги не представляют собой ничего особенного, но зато другие весьма интересны. Однако мы только сейчас начали составлять более или менее полную картину – что это за бумаги и почему они оказались под лестницей в Ричмонде. В семнадцатом веке от Лондона до тех мест был ни много ни мало день пути.

В одном из документов есть несколько пока еще необъяснимых ссылок, которые, по мнению профессора Уотт, будут иметь огромное значение. Я пока не уверен, но есть предположение, что мы нашли документы, исполненные писцом-женщиной. Если это так, то наша работа после публикации вызовет настоящий фурор. Несомненно, сей факт продвинет науку в данной области, и с точностью сто процентов можно сказать, что любые статьи, которые мы напишем по этому материалу, попадут в серьезные издания.

Это обстоятельство несколько облегчает общение с Хелен Уотт. Порой казалось, что она вот-вот размякнет и станет вести себя как нормальный человек, но я жестоко ошибся в своих предположениях. Трудно представить, что у нее есть дом. Мне представляется, что, выйдя из своего кабинета, она сворачивает за угол и сразу же оказывается на полке в хранилище особо злостных зануд. Лишь к утру она вновь превращается в человека и приступает к работе. Боже, спаси нас (обрати внимание, как я англизировался!) от старой академической гвардии! Она именует тайно исповедовавших иудаизм в семнадцатом веке «криптоевреями», причем произносит это слово так, как будто рассуждает о некоем препарате под микроскопом. Ктувим[35] она именует «Агиографами» – вероятно, для того, чтобы показать мне, будто она не из тех сентиментальных религиозных типов. Евреев она рассматривает, словно это жучки из ее коллекции, приколотые к картонке булавками. Ну что ж, придется попробовать разжевать этот британский сухарь. Я искренне рад, что мне довелось работать над этим проектом. И ей нужны мои навыки.

Последняя часть письма была ложью. Или нет? Может быть, сегодня Хелен Уотт вдруг возьмет и похвалит его за то, что он не только переворачивает для нее страницы документов?

Да куда там! Буквально вчера он застал Хелен за тем, что она перепроверяла один из его переводов. Какой смысл нанимать аспиранта, восемнадцать лет изучавшего иврит, испанский и португальский языки, если ты сомневаешься в его знаниях?

С другой стороны, если у тебя самого вышел затык с диссертацией, то все лучше переворачивать страницы, чем ничего.

Мысли его ходили по кругу, как автобус по кольцевой развязке. Понадобилось совсем мало времени, чтобы его размышления направились по этому маршруту. Несколько тошнотворных месяцев в Лондоне – и к горлу у него уже подступала желчь. Аарон провел в библиотеке три-четыре недели, пытаясь найти связь между шекспировским Бассанио из «Венецианского купца» и еврейской семьей Бассано – и только лишь для того, чтобы обнаружить, что другой ученый исследовал этот вопрос… и установил, что Бассано вовсе не был евреем.

Тогда Аарон взялся за «Бурю». Он предположил, что магические книги и волшебное одеяние Просперо могут иметь еврейские источники, однако скоро установил, что и здесь он ошибался. Хуже того, до него дошло, что он совсем не понимал смысла пьесы, так как не мог до конца поверить в то, что Просперо отказался от своей магической силы. Аарон не смог разобраться в смысле кульминации «Бури» – он не мог согласиться с тем, что такой персонаж, как Просперо, добровольно сломает свой волшебный жезл и откажется от способности ослеплять, мстить и привлекать к себе тех, к кому он испытывал неодолимую страсть, – так что, если он не смог разобраться даже в поверхностном смысле текста, который большинство критиков считали одним из выдающихся произведений Шекспира, то постичь более глубокие смыслы нечего было и надеяться.

«Бурю» пришлось оставить в покое.

Дарси постарался успокоить, утешить его, насколько способен на подобное отношение британец. Поглаживая свою обрамленную редкими седыми волосами лысину, Дарси сказал Аарону с неприсущей ему теплотой, что для тех, кто выбрал для себя суровый путь научного знания, неизбежны темные периоды. Но, добавил Дарси, он уверен, что Аарон в конце концов обязательно справится.

И, хлопнув его по плечу, Дарси вывел Аарона из кабинета и вернулся к своему обеду.

Да, куда проще заниматься темами помельче, чем пытаться сказать что-то новое о Барде[36], вокруг имени которого академические шарлатаны плясали, словно железные опилки вокруг магнита. Как-то раз на вечеринке с пивом и чипсами один парень, который знал о репутации Аарона как одного из «бардопоклонников», похвастался, что он сам опроверг три теории о личности Темной Леди и Светловолосом Друге и скоро займется установлением личности любовниц и любовников Шекспира. Однако, когда Аарон стал уточнять подробности, паренек повел себя уклончиво, как будто Аарон собирался украсть его идеи. Но он напрасно волновался, так как, по мнению Аарона зацикливаться на давно умерших людях – даже если ты оказался столь проницательным ученым, что предположил, будто Шекспир писал свои сонеты не просто из головы, а упоминал в них реальных людей, которых любил, – это просто пустая трата времени. И выяснение того, кто нравился Барду и с кем у него что-то было, не добавило бы новых значимых черт к образу и значению великого поэта. Пусть сонеты, посвященные Темной Леди и Светловолосому Другу, говорят сами за себя и остаются универсальными посланиями, не нуждающимися в контексте.