– Вы полагаете, мистер Леви, что если бы у меня действительно был роман с еврейским мужчиной, то я непременно должна смотреть на евреев свысока, как колониалист, о чем так любит рассуждать ваше поколение?
Голубые глаза Хелен сверкнули ледяными кристаллами. Аарон невольно скрестил руки на груди, словно защищаясь от холодного дуновения.
– Да, у меня был роман. Я любила еврея, мистер Леви. И что, по-вашему, это препятствует научной объективности?
Аарон с трудом заставил себя сосредоточиться на ее словах. Для него они не имели никакого смысла, как если бы она сказала, что в молодости была клоуном или цирковым акробатом. Ему хотелось поскорее закончить разговор. Он никак не мог понять, почему речь зашла о таких вещах, и ему было в высшей степени безразлично, кого и когда любила Хелен Уотт, если она вообще способна любить. Он хотел тишины, хотел остаться наедине с собой, чтобы осмыслить произошедшее и попытаться понять, чем это может для него окончиться.
– Ну… жизнь – сложная штука, – сказал он Хелен.
Она не отрываясь смотрела на него.
– Возможно, – неуверенно продолжал Аарон, – если бы он не порвал с вами, то тогда…
Бледной рукой Хелен сжала трость и встала, оказавшись несколько выше ростом, чем привык видеть Аарон.
– А с чего вы, мистер Леви, взяли, что он порвал со мной?
У Аарона возникло ощущение, будто он внезапно проснулся. Услышав последние слова, он понял, что допустил ужасную ошибку. Его затошнило.
– Нет. Я сама оставила его, – произнесла Хелен с особым нажимом.
Аарон прислонился к стене, как будто ожидая, что та раскроется и выпустит его вон из кабинета. Он не хотел спрашивать, почему и когда Хелен ушла от своего возлюбленного и какое это имело значение. Он не хотел этого знать. Но он не мог оторвать взгляда от раскрасневшегося ожившего лица Хелен.
Вот так все и вышло. Хелен решила не уносить с собой в могилу свою историю, а передала ее в руки Аарона Леви – почти юноши, который едва ли созрел для того, чтобы испытывать серьезные чувства. Да, глупый, бестолковый выбор.
С годами Хелен незаметно для самой себя пришла к пониманию, что Дрор пытался что-то сказать ей, донести до нее некую мысль. Он любил ее и был готов предложить выход из сложившегося положения. А она колебалась, уходила от разговора. Это она поверила ревнивым словам Мюриэль; она поверила шуму ветвей кипариса, в шорохе которых ей послышалось, что она тут чужая; она поверила искаженному отражению своего бледного лица в кривом зеркале, висевшем в казарме.
Дрор бросился за ней из своей комнаты. Он звал ее по имени, хотя вокруг была масса народу, схватил ее за руку, хотя к ним с любопытством присматривались солдаты. И он сказал ей шепотом, так, чтобы могла слышать одна она: «Ты видишь теперь, кто я. И видишь мой мир. Если ты захочешь быть со мной, то я стану твоим в одно мгновение». И он смотрел ей в глаза, словно не было вокруг посторонних зрителей, военной базы – они стояли посреди голой и звенящей от жара пустыни. «Я люблю тебя, – сказал Дрор. – Я никогда не произносил этих слов, потому что хотел сказать их только одной женщине в своей жизни. Я хотел быть уверен».
Его сосредоточенный взгляд придавал лицу почти что свирепое выражение, но темные глаза излучали невыразимую нежность. Хелен повернулась к нему, и Дрор обхватил ее руками: «Ты можешь понять меня?»
А потом – его руки на ее пояснице. И взгляд – убийственный, проникающий в душу.
Он сделал шаг вперед, и когда его объятия сомкнулись и доверие его превратилось в физическую величину, обретя вес, сердце Хелен забилось в панике, пока у нее не зазвенело в ушах, и она вдруг почувствовала страх перед человеком, который очень быстро что-то говорил на чужом языке, то ли о любви, то ли о страхе – нет, решительно ничего нельзя было разобрать в его речи! И она вырвалась из его рук и оставила его там, где он был.
– Но почему? – недоуменно спросил Аарон.
У него пересохло в горле, и слова выпадали едва слышно.
Хелен долго смотрела на него, но Аарон не мог понять, что выражает этот мятущийся взгляд. Хелен повернулась и жестом указала на рисунок, что висел над камином.
Выцветший силуэт горы Масада… Немые линии ее отрогов свидетельствовали о трагедии для тех, кто умел читать. Да, жесткий выбор. Жестокий. Самоубийство или рабство. Свобода или жизнь – либо одно, либо другое.
– Потому что, – сказала Хелен, – останься мы вместе, он перерезал бы мне горло.
Часть третья
Глава четырнадцатая
Носком туфли Эстер пнула обломок булыжника, которым была прижата бумага, чтобы ее не унесло ветром. Эстер подобрала листок и прочитала: «Воззвание лондонского махамада».
Она негромко рассмеялась. Ну кто, как не Мэри, могла провернуть эту штуку, пока Эстер писала письмо под диктовку раввина? Но если раньше Мэри меняла платья по собственной прихоти, то теперь по той же причине она превратилась в негласного посыльного махамада и доставляла его прокламации и прочие энциклики в еврейские дома на Бевис-Маркс, Бери-стрит и Кричерчлейн. Эта задача не случайно обязывала Мэри посещать места, где она могла бы собрать свежие сплетни или проявить свое очарование там, где жил чей-нибудь неженатый двоюродный брат или племянник. Эстер представила себе, с какой поспешностью Мэри придавливала камнем лист бумаги у дома раввина, даже не постучав в дверь. Здесь ей искать было явно нечего.
Эстер прочитала первую страницу брошюры, написанной на португальском с редкими вставками на иврите. «Да будет известно, – говорилось в брошюре, – что лондонские евреи не должны проводить время в лупанариях, как остальное столичное общество. И их женщины не должны появляться вне своих жилищ с обнаженным телом, равно как не должны позволять иноверцам смотреть на свои волосы – им предписывается появляться на улице только с покрытой головой».
Эстер готова была побиться об заклад, что Мэри разносила эти прокламации с благочестиво накинутой шалью, а под нею ее напудренные груди были прикрыты лоскутом в виде полумесяца.
Мэри могла выдержать несколько часов такой работы, но потом спешила предаться удовольствиям, щедро предлагаемым большим городом. И в самом деле, даже несколько часов трезвости большинству лондонцев казались слишком долгими. Лондон основательно преобразился после реставрации монархии, и Эстер теперь с трудом могла вспомнить, как город выглядел раньше. Король и его фаворитки предавались веселью, и весь Лондон им подражал. Еда, песня, жесты, костюм – все носило следы вычурности и замысловатости. Джентльмены буквально утопали в кружевах и лентах; женщины от совсем молоденьких и до почтенных матрон щеголяли в платьях из дорогих ярких тканей – все блистало и переливалось разноцветьем, за исключением одежд пуритан и квакеров; и вся эта роскошь буквально испытывала городские стены на прочность – сможет ли Лондон выдержать новые изыски?
И вот против этого изобилия наслаждений и соблазнов выступил новый махамад синагоги. Не утративший природной элегантности даже в скромных одеждах, недавно прибывший в столицу ребе Саспортас, прогуливавшийся по улицам в темной мантии и кипе в компании с богатейшими прихожанами, которые обсуждали планы строительства нового здания синагоги, как казалось Эстер, делал лондонскую общину все больше похожей на амстердамскую.
Небольшой круг мужчин, которые составляли махамад, резко осуждал совместные молитвы с евреями-тудеско, учение Шабтая Цви и провозглашал новые правила в области общественной жизни, касавшиеся одежды, танцев, музыки и, конечно же, театра. Эстер невольно вспоминала язвительные реплики Константины насчет амстердамских компатриотов: «Вы только гляньте, как быстро они вообразили себя судьями!» Многие лондонские евреи еще не ощутили себя частью общины – Ривка сказала, что Саспортас пригрозил отлучением тем, кто отказался от обрезания, из-за чего в народе пошли нездоровые волнения. И в самом деле, большинство прихожан умильно кивали, слушая проповеди нового раввина, а затем отправлялись по домам, чтобы и впредь оставаться во грехе. Молодежь же, сохраняя внешнее благообразие, вовсю посещала лондонские злачные места.
Но как бы там ни было, именно эти распоряжения махамада, отдававшие кислятиной аптекарских лекарств, помогли Эстер исполнить задание, с которого она сейчас вернулась в дом раввина. Накануне она заглянула в комнату учителя, где застала старика сидящим перед камином в совершенной праздности. Последнее время у него почти не осталось учеников, так как молодые люди предпочитали посещать уроки Саспортаса или общаться с богатыми наследниками в Эц Хаим. Эстер смотрела, как раввин сводит и разводит руки, и ее посетила одна мысль.
– Учитель, а не стоит ли нам изложить ваше учение в виде книги? – спросила она.
Раввин медленно поворотился в ее сторону. Эстер обратила внимание на то, как сильно он сдал за последнее время, словно прошедшая зима окончательно истощила его силы. И хотя раввин ни разу не пожаловался ей на слабость, тело его совсем сгорбилось, а лицо приобрело восковую бледность.
– Я имею в виду ваши комментарии к Торе, – пояснила Эстер. – Или к Мишне. Мы напечатаем их, и ваши мысли останутся для потомков и сделаются доступными для учащихся далеко отсюда.
Сначала раввин молчал. Но когда он наконец заговорил, голос его зазвучал страстно.
– Возможно, – сказал он. – Возможно, мои слова и помогут ученикам узреть мудрость тех, кто превыше меня.
Какое-то время раввин прислушивался к потрескиванию огня в очаге, но, видимо, охвативший его порыв утих.
– Нет, Эстер, – тихо произнес он.
– Да почему?
– Авторитет ребе Саспортаса ныне велик, и не мне воздвигать против него свой голос.
Ребе помолчал, обдумывая следующие слова.
– Махамад, – продолжал он, – обязан проверять все, что пытаются издать евреи нашей синагоги, а это означает, что я не смогу напечатать свои сочинения без одобрения Саспортаса. Мне бы не хотелось, чтобы он думал, будто я пытаюсь сместить его.