И теперь действительно можно поверить, что некоторые казнимые мученики могли петь на костре.
Но разрешено ли ей наконец желать смерти? Эта мысль смущает.
Разрешено или нет, но она желает.
Но когда телега приближается и ее громыхание сокрушает чувства и сотрясает землю с каждым ударом сердца, тело пробуждается и ускользает от тяжелых колес.
Удаляющийся грохот оставляет ее в скорби.
Она открыла глаза. Тусклый вечер, странно прохладный воздух. Короста соли на лице. Она моргнула, и в голове появилась первая осознанная мысль. Какое-то время она напоминала маленькую птичку, не уверенную в своей безопасности, но вскоре все стало на места. Не было жестких ладоней Ривки. Ее неподвижная фигура, согбенная в кресле, виднелась в темном углу. И только когда она заговорила, Эстер стало понятно, что Ривка пьяна.
– Ты выжила, – сказала она. – Мало кто выживает.
Эстер вслушалась, будто эхо слов могло подсказать ей, хорошо ли это или плохо. Затем, видя, что Ривка не останавливает ее, она спустила ноги с постели. Кожу на ступнях слегка покалывало от прикосновений деревянных половиц.
– Как долго?
– Неделю, – отозвалась Ривка. – А может, и больше.
Она махнула в сторону окна:
– Вон, спроси его. Он точно знает, потому что считает каждый день и каждую ночь, когда спит у нас на пороге.
Эстер, придерживаясь за край кровати и за стену, встала. Ее тело казалось необычайно легким, словно тростинка, попавшая в водоворот. Она ощупью двинулась к окну.
Внизу на широком камне, прислонившись к двери, сидела чьято фигура в широкополой шляпе. Незнакомец как будто дремал.
– Он появился спустя несколько дней после похорон Мэри, – объяснила Ривка, не вставая с кресла. – Теперь наш дом вписан в число зачумленных. И не только потому, что приятель Мэри вымазал нам дверь. Нам полагается сторож.
– Надолго? – глупо повторила Эстер, едва справляясь с языком.
– Сорок дней, и потом дом снова можно будет открыть. Когда он пришел, то сообщил эту новость, и это были единственные слова, которые он произнес за все время. Ах, нет, еще сказал, что носит широкую шляпу, чтобы мы не смогли набросить на него петлю, удавить его и сбежать. «Да куда бежать-то?» – я его спросила.
Ее голос звучал неуверенно из-за выпитого. Среди пузырьков, склянок и салфеток, разложенных на боковом столике, стояла запыленная бутылка с красивой этикеткой. Эстер догадалась, что Ривка наведалась в подвал да Коста Мендес, чтобы отметить выздоровление.
– Я сказала ему, – продолжала Ривка, грубо тыча в окно рукой, – что город сейчас сам страшнее чумы и что коли так, то он может сторожить нас хоть до конца света.
Поход от постели до окна утомил Эстер. Она ухватила рукой подоконник.
– И он, кажется, уже наступил, – произнесла Ривка и подняла к губам стакан.
Эстер прикоснулась ко лбу. От лихорадки не осталось и следа, кроме обильной соляной коросты по всему телу.
– Я выжила…
Ривка глотнула вина и закрыла глаза. Она опустила руки на колени, ее щеки раскраснелись, а лицо странно оживилось.
Постепенно, словно мысли проявили способность поступать в голову по одной, Эстер осознала, что никогда раньше не видела Ривку без дела. Бесконечные заботы, вероятно, отвлекали ту от мыслей о смерти раввина. А теперь ей стало некого нянчить.
Она не знала, как объяснить Ривке, что у нее больше нет дома. Вместо этого она промолвила:
– Ушли лучшие. А я осталась.
Ривка порывисто вздохнула:
– Смерть не забирает тех, кто хочет умереть.
Она открыла глаза и без упрека взглянула на Эстер.
– А ты хотела смерти. Я видела.
В полумраке комнаты она казалась древней и тяжелой статуей, высеченной из валуна.
– Я была молода, когда через нашу деревню прошли чужие. Я была девушкой…
По тому, как Ривка произнесла эти слова, Эстер поняла, что с той сделали.
Она нащупала край кровати и села.
– Если бы мне был предоставлен выбор, мое имя числилось бы теперь среди мучеников.
Неужели Мэри все-таки угадала?
– Ты все еще хочешь умереть? И знала, что чума тебе не страшна?
Ривка издала звук, похожий на смех, и покачала головой.
И все же та польская деревня, что сгорела у нее на глазах, казалось, действительно как-то защищала Ривку, чего так недоставало Мэри и Эстер. Только Ривка ни разу не болела, хотя и не предпринимала никаких средств защиты.
Стало совсем темно. Близко посаженные Ривкины глаза почти исчезли в тенях.
– Теперь ты сможешь снова писать свои письма, – продолжала Ривка. – Об истине и о мысли. О том, что это значит.
– Так ты?..
– Я умею читать, – отозвалась Ривка.
Сквозь шум в голове Эстер сумела расслышать в голосе служанки какое-то горькое веселье. Комната вертелась, и кручение это никак не собиралось останавливаться.
– В юности я училась. Не так много, как ты, но кое-чему меня научили.
– Но если ты знала…
– Я не хотела тебя останавливать, Эстер, потому что он, – тут ее голос смягчился, бережно выговаривая это самое «он», – он должен был заниматься. Учение – единственный свет, оставшийся ему. А ты оказалась единственной, у кого было достаточно знаний, чтобы дать ему свет. Что-то в тех письмах заставило его собраться и выпрямиться. Будь у меня достаточно знаний, я сама села бы помогать учителю. Причем безо всякой лжи. Я бы привела его к свету, – голос Ривки возвысился. – Я бы…
Когда она снова заговорила, ее язык заплетался от выпитого и чувств.
– А ты записывала его слова только лишь для своих целей, ты запирала его мысли в ящике стола, бесчувственное ты существо.
– Не бесчувственное, – выдавила Эстер.
– Думаешь, ты одна знаешь, каково это – потерять все?
На мгновение Эстер показалось, что Ривка вот-вот вскочит с места и лишит ее жизни, которую только что с таким трудом спасла.
– Но все же я не мешала твоим занятиям. И знаешь почему?
Ривка покачала головой и тихо произнесла:
– Потому что, думая о том, что во Флоренции кому-то нужна его помощь, он прожил дольше.
– Он все знал, – сказала Эстер. – Он признался мне перед самой смертью. И во всех письмах, что он заставлял меня писать, он пытался по-своему исправить мои мысли. Только… – Эстер перевела дух, – я не исправилась.
Ривка молча слушала. Тьма становилась все гуще.
– Он был самой чистой душой на земле, – добавила Ривка.
Ни зажженной свечи, ни света с улицы. У Эстер возникло ощущение, будто они с Ривкой перестали быть настоящими; что стоит ей попробовать дотронуться до ноги или руки, она коснется лишь пустоты.
Послышался деревянный скрип – то Ривка пошевелилась в кресле.
– Я не понимаю большую часть того, что ты написала, – сказала она, – но все же достаточно. И эти слова причиняли ему боль. И еще мне стало понятно, – тут в голосе прозвучали недоверчивые нотки, – что ты любила его. Я видела, что эти письма во Флоренцию мучили тебя.
Эстер склонила голову.
– Даже зная, что ты обманываешь его, он отдал твоему обману последние силы. Почему? Что такого важного в этих письмах?
Эстер долго молчала, не двигаясь. Затем сказала:
– Не думаю, что буду еще писать.
Силы возвращались к ней небыстро. Головокружение заставило ее вернуться в постель. Лишь на пятый день после того, как спала лихорадка, Эстер смогла наконец стоять без посторонней помощи, подойти к окну и отворить тяжелую раму. Солнечный свет пылал в ее глазах, плыл оранжевым потоком сквозь веки. День был теплым, но тело Эстер давно забыло, как воспринимать тепло.
Она видела, как в саду появилась Ривка, с трудом таща полный бак со стиркой, раза в два больше ее самой. «Она умеет читать», – подумала Эстер. В своей гордыне она оказалась слепее раввина и только сейчас поняла, как мало их разделяло. Сумей Ривка проучиться чуть дольше, она, несомненно, писала бы для раввина. Ривка, а не Эстер сидела бы в теплой передней, выполняя его поручения и при этом не задевая его чувств. А Эстер в то время вела бы домашнее хозяйство, пока возможность выйти за Мануэля Га-Леви не показалось бы ей настоящим раем.
И все же каким странным теперь казалось ее горячее стремление к учебе, несмотря на все преграды, как будто и жить нельзя без умения писать. Но болезнь оказалась убедительнее любого наставника, учителя: и старые мысли Эстер, старые идеи нынче казались ничтожными, пустыми вещами. Она задремала, а очнувшись на своем матрасе, даже не подумала о бумагах, спрятанных под ним.
Да, как же она ошибалась, полагая, что разум способен изменить что угодно! Ибо она не распоряжалась даже собою. Несмотря на доводы философов, Эстер отчетливо понимала, что мысль ничего не доказывает. Неужели Декарт незадолго до своей смерти понял свое заблуждение? Разум есть всего лишь аппарат в механизме тела, и достаточно простой лихорадки, чтобы разомкнуть соединение внутренних шестеренок, чтобы они больше не вращались. Философию можно разлучить с жизнью. Кровь сильнее чернил. И каждый вздох ясно говорил ей, кто именно ею управляет.
Глава двадцать пятая
В душном помещении местного архива Хелен медленно натянула хлопчатобумажные перчатки. Это обстоятельство ей совсем не нравилось: перчатки утолщали ее пальцы, и страницы удавалось перевернуть только после нескольких попыток. Хуже всего, из-за перчаток она едва могла держать карандаш, и каждая надпись в блокноте теперь означала долгие и потраченные впустую минуты, пока Хелен снимала и вновь натягивала правую перчатку. Из-за нервного напряжения у нее усилился тремор, и временами, чтобы не порвать бумагу, она останавливалась и ждала, пока не пройдет приступ.
В то утро она проснулась совершенно разбитой после ночных видений, что громоздились одно на другое. Мерцающий черный колодец, который одновременно притягивал и отталкивал ее, чувство отказа от тяжкой, но ценной ноши; оглушительная, абсолютная тишина, в которой даже не слышно ее собственного сердца… Вскочив с постели, увидев, что проспала, Хелен не стала завтракать, решив ехать сразу в архив, а что касается еды, то потом можно съездить в университет и поесть вдали от посторонних глаз в своем кабинете.