И в XIX веке он живет в соответствии со своей репутацией. Живя в XX столетии, так не похожем на любое другое столетие, он и выражает себя иначе. Но кровь дает о себе знать, и во имя Господа, Библии и Демократии он обошел всю землю, завладев обширными пространствами и жирными кусками и одерживая победы с помощью своей необычайной отваги, предприимчивости и благодаря превосходной технике.
Грядущим же векам, занявшимся выяснением того, что представлял собой англосакс XIX века и каковы были его деяния, мало будет дела до того, что он хотел бы сделать или не сделал. Его будут помнить за то, что он действительно успел сделать. Его заслуга перед потомками — это то, что он в XIX веке делал дело; его пожелание XX веку, по всей вероятности, будет состоять в том, чтобы он устроил жизнь, — но об этом уже будут петь Киплинги XX века или Киплинги XXI века.
Редьярд Киплинг XIX века пел о «вещах как они есть». Он видел жизнь такою, какова она есть, «приняв ее лицом к лицу», взяв ее обеими руками и прямо взглянув ей в глаза. Разве есть для англосакса и всего им содеянного лучшая проповедь, чем «Строители моста»? И лучшее признание его заслуг, чем «Бремя белого человека»? Что же касается веры и чистоты идеалов — не для «детей и богов, а для мужчин в мире мужчин» — кто прославил их лучше его?
Прежде всего Киплинг выступил за деятеля, против мечтателя — за деятеля, который не желает праздных песенок о пустых днях, а который идет вперед и делает дело, согнув спину, в поте лица своего и засучив рукава. Самое характерное для Киплинга — любовь к злободневности, необыкновенная практичность, его своеобразный и постоянный интерес к трезвым, неотразимым фактам. Но главное, он восхвалял труд, и не менее упорно, чем когда-то это делал Карлейль. И он обращался не только к высокопоставленным, но и к простому человеку, к добывающим в поте лица свой хлеб простым людям, которым при всем их желании слушать и понять все же бесконечно далека напыщенная фразеология Карлейля[1003]. Делай дело, которое у тебя под руками, и делай его в меру всех своих сил. Не так уж важно в конце концов, что это за дело, раз оно что-то значит. Делай его. Делай его и вспоминай бесполого и бездушного Томлинсона, которого не пустили на небо.
Многие века люди двигались ощупью, бесцельно теряя время, брели впотьмах, и на век Киплинга выпала доля насладиться солнцем, или, другими словами, сформулировать власть закона…
«Но он же вульгарен, он ковыряется в грязи жизни», — возражают суетливые джентльмены, люди Томлинсона. Хорошо, а разве жизнь не вульгарна? Разве можно разъединить факты жизни? В ней много здорового, но много и нездорового; и разве можно спасти свои одежды, заявляя: «Это меня не касается»? Разве можно утверждать, что часть больше целого? Что целое больше или меньше суммы его частей? Что же до грязи жизни, зловоние оскорбляет вас? Ну и что же? Разве вы не терпите его? Почему же вы тогда не очистите воздух? Вы требуете фильтр для очистки лишь своей собственной порции? А очистив, вы гневаетесь из-за того, что Киплинг снова замутил ее? Он по крайней мере замутил ее здоровым, насытил ее энергией и доброй волей. На поверхность он поднял не просто осадки со дна, но самые существенные ценности. Он рассказал будущим поколениям о нашей низости и наших похотливых желаниях, но он также рассказал будущим поколениям о том важном, что спрятано под этой низостью и похотливыми желаниями. И он к тому же учил нас, всегда учил нас быть чистыми и сильными и идти, как подобает, прямой дорогой.
«Но у него нет чувства сострадания», — пищат суетливые джентльмены. «Нас восхищает его искусство и блеск интеллекта, нас всех восхищает его искусство и блеск интеллекта, его ослепительная техника и редчайшее чувство ритма, но… он совершенно лишен чувства сострадания». Минуту, друзья! Как это понимать? Нужно ли ему пересыпать свои страницы сострадательными эпитетами в таком количестве, в каком провинциальный наборщик пересыпает их запятыми? Конечно, нет. Все не так просто, милые джентльмены. Много на свете было остряков, и самый остроумный, как известно, никогда не улыбается, даже в самый критический момент, когда слушатели давятся от смеха.
Так и с Киплингом. Возьмите, например, «Вампира».. Сетуют на то, что в нем нет и намека на сочувствие к человеку и его гибели, нет и намека на урок, нет сострадания к человеческим слабостям и негодования на бессердечность. Но разве мы дети из детсада и нам нужно рассказывать сказки по слогам? Ведь мы взрослые люди, способные читать между строк то, что Киплинг хотел, чтобы мы прочли между строк. «Ибо что-то в нем жило, но все остальное было мертво». Разве здесь не заключена вся печаль мира, наша скорбь, жалость и негодование? И каково же еще назначение искусства, если не возбуждение в сознании чувств симпатии к изображаемому явлению? Цвет трагедии — красный. Разве не должен художник изображать и горячие слезы и тяжелое горе? «Ибо что-то в нем жило, но все остальное было мертво», — можно ли в этом случае более проникновенно передать сердечную боль? Или лучше, чтобы молодой человек, чуть живой и почти мертвый, вышел на авансцену и произнес проповедь перед рыдающими зрителями?
Для англосаксов XIX век был ознаменован двумя большими событиями: овладением существом дела и распространением расы. Здесь действовали три великие силы: национализм, коммерческий дух, демократия — перетряхивание рас, безжалостная, бессовестная laissez faire (зд. развязность — франц.) господствующей буржуазии и действительно работающее правительство в рамках иллюзорного равноправия. Демократия XIX века — это не та демократия, о которой мечтали в XVII веке. Не демократизм Декларации независимости, а то, что делается на практике, в жизни, именно это содействует выполнению задачи «уменьшения племен, живущих без закона».
Вот эти события и силы XIX века и воспел Киплинг. Им посвятил он романс, в котором подчеркивает и передает объективное стремление, отражает побуждения расы, ее деяния и традиции. Даже в речь несущихся под парами локомотивов вдохнул он нашу жизнь, наш дух, нашу сущность. Точно так же, как он является нашим глашатаем, так и они — его глашатаи. А романс человека XIX века, судя по тому, как он выразил себя в XIX веке — шестерней и валом, сталью и паром, дальними путешествиями и приключениями,
— был выражен Киплингом в блестящих песнях для грядущих веков. Если XIX век — век Хулигана, тогда Киплинг — голос Хулигана, потому что он является голосом XIX века. Кто же лучше его представляет XIX век? Мэри Джонстон[1004], Чарльз Мэджор[1005], Уинстон Черчилль[1006]? Брет Гарт[1007]? Уильям Дин Хоуэллс[1008]? Джильберт Паркер[1009]?
Кто из них по настоящему представляет жизнь XIX века? Если забудут Киплинга, то не вспомнят и «Д-ра Джекила и м-ра Хайда», «Похищенного» и «Дэвида Бэлфура» Льюиса Стивенсона? Конечно, забудут. «Остров сокровищ» Стивенсона станет классикой вместе с «Робинзоном Крузо», «Сквозь зеркало» и «Книгой джунглей». Его будут помнить за его очерки, его письма, за его философию жизни и просто самого по себе. Он будет горячо любим, как и был до сих пор горячо любим. Но за другие заслуги перед будущим, а не за те, о которых мы ведем речь. Ибо каждая эпоха имеет своего певца. Так же как Вальтер Скотт пел лебединую песнь рыцарству, а Диккенс бюргерскому страху поднимающегося класса торговцев, так и Киплинг, как никто другой, пел гимн господствующей буржуазии, военный марш белого человека, шагающего по земному шару, торжественную оду коммерции и империализму. За это его и будут помнить.
Окленд, Калифорния, октябрь, 1901 г.
Перевод В. Быкова
Страшное и трагическое в художественной прозе
"Мне весьма приятно, что ваша фирма намерена оставаться моим издателем, и если бы вы согласились выпустить мою книгу, я был бы рад принять предложенные вами ранее условия, а именно: вся прибыль вам, а мне выдаются двадцать экземпляров для распространения среди моих друзей". Так 13 августа 1841 года Эдгар Аллан По писал в издательство "Ли и Бланчарт".
Оттуда ответили так: "С большим сожалением сообщаем, что состояние наших дел оставляет мало надежд на новое предприятие… Поверьте, мы сожалеем об этом — как о ваших, так и о наших интересах, хотя с величайшим удовольствием ранее поддержали ваше предложение относительно публикации".
Пять лет спустя, в 1846 году, Эдгар По писал мистеру Е.Г. Дайкину: "По некоторым соображениям мне очень хочется, чтобы другой том моих сказок был опубликован до первого марта. Как считаете, можно ли это для меня сделать? Не мог бы мистер Уили выдать мне круглым счетом, скажем, 50 долларов за авторские права на сборник, который я посылаю?"
В сравнении с гонорарами современных ему писателей Эдгар По за свои рассказы получал, очевидно, ничтожно мало. Между тем осенью 1900 года один из трех сохранившихся экземпляров его сборника "Тамерлан" и другие стихотворения был продан за 2050 долларов — сумму, вероятно, более значительную, чем писатель получил за все свои вместе взятые журнальные и книжные публикации стихов и рассказов.
Итак, его гонорары были гораздо скромнее, нежели даже у самых посредственных его современников, а был он, кстати, куда более значительным писателем, чем огромное большинство его соратников по перу, и достиг более яркой и продолжительной славы.
Кук в письме к Эдгару По говорит: "Случай с Вальдемаром", который прошлой зимой я прочитал в номере вашего "Бродвей джорнел", если уж говорить начистоту, невзирая на косые взгляды, я без колебаний назвал бы самым дьявольским, vraisemblabler {Правдоподобным (фр.).}, самым страшным, жутким, потрясающим, подлинным шедевром беллетристики из всех, которые когда-либо создавал человеческий мозг и вообще держал в руках человек. Этот "желатинообразный, вязкий звук" мужского голоса! — ничего подобного никогда не было. Рассказ поверг меня в панический страх. Это меня-то, вооруженного двуствольным ружьем, и среди белого дня! А что бы сталось со мной среди ночи, да еще в каком-нибудь старинном мрачном загородном доме? В ваших рассказах я всегда нахожу нечто такое, что потом долго меня преследует. Зубы Беренис, остекленелые глаза Мореллы, сияющая красным ослепительным светом трещина на доме Ашеров, поры в палубе корабля в рассказе "Рукопись, найденная в бутылке", капли сверкающей жидкости, Падающие в бокал, в новелле "Лигейя", и т. д. — всегда у вас есть что-то такое, что вонзается в сознание, по крайней мере — в мое".