Отец прошептал что-то матери, и она ушла в глубь дома. Через какое-то время послышалось сердитое ржание лошади, которой в бока неожиданно вонзили шпоры, и топот копыт, вскоре затихший вдали.
Мать вернулась и сказала что-то успокаивающее слугам. Отец, заперев дверь и погасив все лампы, кроме одной или двух, прошел в маленькую комнату по правую сторону прихожей. Скрюченная фигура, все еще вытирая глаза, последовала за ним. Мы слышали, как они там тихо разговаривали. Отец спрашивал — незнакомый грубый голос отвечал короткими фразами. Мы сидели на лестнице, сбившись в кучку в темноте, и я почувствовал, как рука матери обвила меня и прижала к себе, чтобы я не боялся. Потом мы ждали, а тени вокруг наших испуганных шепотков сгущались и придавливали нас к земле.
Вскоре вдали послышался легкий рокот. Приближаясь, он набирал силу, как волна, накатывающая на каменистый берег, пока не превратился в громкие, сердитые крики у наших ворот. Вскоре крики стихли, уступая место яростному стуку, который вновь сменился криками, требующими открыть ворота.
Женщины расплакались. Мой отец вышел в прихожую, затворив за собой дверь в маленькую комнату, и приказал им замолчать, да так строго, что мгновенно воцарилась тишина. Опять звенел звонок, ворота трясли, к требованиям открыть их присоединились угрозы. Мать сильнее прижала меня к себе, и я слышал, как колотится ее сердце.
Крики у ворот сменились бормотанием. Скоро стихло и оно, воцарилась тишина.
Отец зажег лампу в прихожей и застыл, прислушиваясь.
Внезапно из глубины дома донесся шум, треск, за которым последовали ругательства и дикий смех.
Мой отец бросился к коридору, но его оттеснили назад и прихожая тут же заполнилась мрачными, злобными лицами. Отец, чуть дрожа (может, это дрожала его тень в мерцающем свете лампы), сжав губы, противостоял им, тогда как мы, женщины и дети, слишком испуганные, чтобы плакать, подались назад, вверх по лестнице.
Потом в памяти произошла какая-то путаница, я отчетливо помню лишь высокий, твердый голос отца, убеждающий, спорящий, приказывающий. Перед моим мысленным взором возникает самое жестокое из всех лиц этих незваных гостей, и низкий голос, рокочущий бас, заглушает все прочие голоса:
— Довольно болтать, хозяин. Ты отдаешь нам этого человека, или мы сами обыщем дом.
Огонь, вспыхнувший в глазах отца, зажег что-то и во мне, потому что страх пропал. Я попытался вырваться из-под руки матери, чтобы броситься на эти мрачные лица и молотить их кулаками. Отец же, метнувшись через прихожую, сорвал со стены древнюю булаву, боевой трофей давних времен, прижался спиной к двери, в которую они хотели войти, и крикнул:
— Что ж, черт вас побери, он в этой комнате! Подойдите и возьмите его!
Я очень хорошо помню его слова. Они меня поразили даже тогда, несмотря на волнение и тревогу. Мне всегда втолковывали, что только плохие, низкие люди говорят «черт побери».
Незваные гости попятились, зашептались между собой. Оружие выглядело грозно, утыканное заостренными железными шипами. Цепь отец намотал на руку, и выглядел он тоже грозно, что-то изменилось в его лице, и теперь оно не отличалось от лиц тех, кто ворвался в наш дом.
Моя мать побледнела, руки стали холодными, она шептала и шептала: «Они никогда не приедут… Они никогда не приедут…» — и тут где-то в доме затрещал сверчок.
А потом, без единого слова, мать сбежала по лестнице, проскользнула сквозь толпу к парадной двери. Как она это сделала, я так и не понял, но оба тяжелых засова отодвинулись в одно мгновение, дверь распахнулась, хлынул холодный воздух, принесший с собой гул голосов.
Моя мать всегда отличалась отменным слухом.
Вновь я вижу море мрачных лиц, и лицо отца, очень бледное, среди них. Но на этот раз лиц очень много, они приходят и уходят, как лица во сне. Земля под ногами мокрая и скользкая, идет черный дождь. В толпе есть и женские лица, осунувшиеся и усталые, длинные костлявые руки угрожающе тянутся к моему отцу, пронзительные голоса проклинают его. Детские лица проходят мимо в сером свете, и некоторые — с ехидными усмешками.
Я вроде бы у всех на пути, поэтому, чтобы никому не мешать, уползаю в самый дальний, темный угол, скрючиваюсь в угольной крошке. Вокруг яростно пыхтят двигатели, напоминая человеческих существ, сражающихся изо всех сил. Их призрачные руки яростно мельтешат надо мной, и земля дрожит от гула. Темные фигуры мечутся, изредка замирая на мгновение, чтобы вытереть с лица черный пот.
Бледный свет тает, подкрашенная красным ночь ложится краснотой на землю. Мечущиеся фигуры обретают странные формы. Я слышу скрип колес, стук железных оков, грубые крики, топот ног, а громче всего — стоны, вопли и плач, которые никак не замолкают. Я проваливаюсь в тревожный сон, мне снится, что я разбил окно часовни, бросив в него камень, умер и прямиком провалился в ад.
В какой-то момент холодная рука ложится мне на плечо, и я просыпаюсь. Жуткие лица исчезли, вокруг тишина; уж не приснилось ли мне все это? Отец сажает меня в возок, и по холодной заре мы едем домой.
Мать тихонько открывает дверь. Ничего не говорит, только в глазах вопрос.
«Все кончено, Мэгги», — ровным голосом отвечает ей отец, снимает пальто и кладет на стул. Нам придется строить мир заново.
Мать обнимает его за шею, а я, тревожась из-за того, чего не понимаю, отправляюсь спать.
Аренда «Скрещенных ключей»
Это житейская история, каких немало. Однажды воскресным вечером известный епископ собрался выступить с проповедью в соборе Святого Павла. Событие признали важным, заслуживающим внимания, и все благочестивые газеты королевства направили специальных корреспондентов, чтобы опубликовать их впечатления.
Одного из трех посланных в собор репортеров отличал столь почтенный вид, что никому бы и в голову не пришло, что это журналист. Его обычно принимали за члена совета графства или по меньшей мере архидиакона. На самом же деле грехов за ним водилось немало, и первым в списке стояло пристрастие к джину. Жил он на Боу, в вышеупомянутое воскресенье вышел из дому в пять пополудни и направился к месту своих трудов. В сырой и прохладный воскресный вечер идти пешком от Боу до Сити — удовольствие маленькое: кто упрекнет его за то, что по дороге он раз или два останавливался и заказывал для согрева и укрепления духа стаканчик своего излюбленного напитка! Подойдя к собору Святого Павла, журналист увидел, что у него в запасе еще двадцать минут — вполне достаточно, чтобы пропустить еще один, последний стаканчик. Проходя через узкий двор, примыкающий к церковному, он обнаружил тихий бар и, зайдя туда, вкрадчиво шепнул, перегнувшись через стойку:
— Пожалуйста, стаканчик горячего джина, моя дорогая.
В его голосе слышалась кроткое самодовольство преуспевающего священника; манера держаться говорила о высокой нравственности, стремящейся не привлекать посторонние взоры. Девушка за стойкой, на которую его манеры и внешность произвели впечатление, указала на него хозяину бара. Хозяин украдкой пригляделся к той части лица посетителя, которая виднелась между застегнутым доверху пальто и надвинутой на глаза шляпой, и задался вопросом, как вышло, что такой вежливый и скромный на вид джентльмен знает о существовании джина.
Однако обязанность хозяина бара — обслуживать, а не удивляться. Джин подали, и посетитель выпил. Более того, джин пришелся ему по вкусу. Журналист, будучи знатоком, сразу определил, что джин хорош, а потому решил не упускать случая и заказать еще стаканчик. Он сделал второй заход, а быть может, и третий. Затем журналист направился в собор и в ожидании начала службы опустился на скамью, положив блокнот на колено.
Во время богослужения им овладело то безразличие ко всему земному, которое находит на человека только под влиянием религии или вина. Он слышал, как добрый епископ зачитал тему проповеди, и тут же записал ее в блокнот. Затем услышал «шестое и последнее» — это он тоже записал, а потом поглядел в блокнот и подивился, куда это девались «первое» и последующие, до «пятого» включительно. Все сидел и удивлялся, как вдруг увидел, что люди встают и собираются уходить, — тут его внезапно осенило, что он проспал большую часть проповеди.
Что же теперь делать? Он представлял одну из ведущих клерикальных газет. В тот же вечер от него ждали статью о проповеди. Поймав за ризу проходившего мимо служителя собора, журналист с трепетом спросил, не отбыл ли епископ. Служитель отвечал, что еще нет, но как раз собирается.
— Мне нужно его видеть, пока он не ушел! — в волнении воскликнул журналист.
— Это невозможно, — отозвался служитель.
Журналист едва не рвал волосы на голове.
— Скажите епископу, что кающийся грешник жаждет побеседовать с ним о проповеди, которую он только что произнес. Завтра будет поздно!
Служителя такой всплеск эмоций тронул, епископа — тоже, и он согласился побеседовать с беднягой.
Как только журналиста ввели к епископу и дверь за его спиной закрылась, он со слезами на глазах рассказал всю правду, умолчав о джине.
Человек он бедный, здоровье неважное; полночи не спал и всю дорогу от Боу шел пешком. Особенно упирал на ужасные последствия, которые ждут его и семью, если вечером он не принесет в редакцию статью о проповеди. Епископ сжалился. Кроме того, ему хотелось, чтобы статья о проповеди появилась в газете.
— Надеюсь, это послужит вам уроком и вы больше не уснете в церкви. — Губы епископа изогнулись в покровительственной улыбке. — К счастью, я захватил с собой текст проповеди, и если вы обещаете обращаться с ним очень аккуратно и вернуть рано утром, я его вам одолжу.
С этими словами епископ раскрыл и протянул репортеру небольшой цилиндрический черный кожаный футляр, в котором лежала рукопись, аккуратно свернутая трубочкой.
— Лучше возьмите ее вместе с футляром, — добавил епископ. — Только непременно принесите мне и то и другое завтра утром пораньше.
Когда журналист обследовал содержимое футляра при свете лампы на паперти собора, то едва смог поверить своему счастью. Текст оказался столь подробным и внятно изложенным, что так и просился в статью. По существу, ему достался готовый материал. Журналист так обрадовался, что решил еще разок угоститься любимым напитком и с этим намерением направился к знакомому бару.