Весь Джером Клапка Джером в одном томе — страница 347 из 351

цион. Много мяса и овощей, притом хорошего качества. Вдобавок у нас в столовой был общий фонд, и мы добывали, что могли, по окрестностям. Это было очень весело — можно было съездить в Сент-Менеу или в Бар-ле-Дюк, там принять нормальную ванну и пообедать за столом с чистой скатертью. Столовая наша располагалась в длинной палатке посреди поля. В хорошую погоду там было свежо и прохладно, зато в ненастье палатку насквозь продувало ветром и заливало дождем, так что пол превращался в хлюпающую грязь. Мы садились за la soupe — так здесь называли обед — в шинелях, подняв воротники. Ночевали в деревне, кого куда разместили. Я с тремя товарищами спал в амбаре. Мы расстелили спальные мешки на носилках, поставленных на козлы, и соорудили столики для бритья и туалетных принадлежностей, купив у хозяйки местной бакалейной лавки упаковочные ящики по франку за штуку. Позже я нашел себе более роскошное жилье в доме старого крестьянина и его жены. Они никогда не раздевались. Старик, сбросив башмаки, вешал куртку на гвоздик и с кряхтеньем заползал в какую-то дыру в стене. Жена его распутывала невидимые завязки, расстегивала пуговицы, встряхивалась, оставляла туфли у печки и, задув лампу, исчезала в такой же дыре напротив. Около церкви был домик с плющом и скамейкой — по вечерам я любил там посидеть с трубочкой, любуясь чудесным видом. Общительная старушка-хозяйка похвасталась как-то, что на этой самой скамейке в прошлом году сиживали трое офицеров — полковник и два майора, приветливые такие. В то время деревню оккупировали немцы. Как я понял, местные жители неплохо на них наживались.

— У них было много денег, — пояснила мадам.

Большие трудности были с топливом. Плох тот ветер, который никому не приносит добра, — новость о разбомбленной деревне, покинутой своими обитателями, разносилась как лесной пожар. Кто успеет первым, тот и уволочет из развалин бревна и доски. Сырое дерево плохо горит, а в землянках другого и не видали. Говорят, нет дыма без огня. Неправда! Иной раз в землянке набиралось столько дыма, что приходилось зажигать спичку, чтобы найти очаг. А если спички французские, уходит весь коробок. Нас только примусы и спасали. Мы жгли их день и ночь, как весталки свой священный огонь. На них мы готовили, сушили одежду и отогревали замерзшие ноги перед сном. Грязь была нашим проклятием. Дожди не прекращались, и мы жили по уши в грязи. Наш отряд работал в Аргонском лесу. Дежурили мы в point de secours[217]; в какой-нибудь сотне ярдов от передовой. Раненых, наскоро перевязав, приносили к нам из полевого лазарета на носилках, или они приходили сами, морщась от боли. Нам разрешалось бродить где вздумается, лишь бы в пределах слышимости. Можно подойти туда, где кончается колючая проволока, и посмотреть на залитые грязью просторы вокруг. Черная, неподвижная грязь, словно застывшая река; кое-где из нее торчат белые кости, человеческая нога (подошвой вверх), безглазая голова лошади. На той стороне виднелись среди деревьев каменные блиндажи и немецкие часовые.

Во время своего второго ночного дежурства я услышал над головой странный свист. Решив, что это какая-нибудь ночная птица, я стал смотреть вверх. Свист повторился. Я сделал несколько шагов, стараясь рассмотреть получше, и тут сильный удар в живот сбил меня с ног. В следующий миг раздался грохот. Привязанную в нескольких шагах от меня лошадку подбросило в воздух, и она упала замертво. Оказалось, наш врач, аптекарь из Перонны, толкнул меня на землю и потащил по ступенькам вниз, в свою землянку. В другой раз, услышав свист среди ветвей, я старался не мешкать.

Можно подумать, солдаты по ту и другую линию фронта каким-то образом общались между собой: те два часа в день, когда по узкоколейке подвозили провизию, французские и английские батареи молчали. Как только последний бочонок муки и последний мешок картошки благополучно скатятся по ступенькам в полевую кухню, артобстрел начинается вновь. Взрывается немецкий фугас — а француз, которому взрывом должно бы снести голову, неизменно в сторонке пилит дрова. Видно, крестьянину интуиция подсказывает, когда для здоровья полезно немного прогуляться.

Жаль, не доверили простым солдатам договариваться о мире. Пожалуй, тогда и Лига Наций не понадобилась бы. Как-то я увидел двух солдат, сидевших рядышком на бревне — француза-poilu и пленного немца. Француз поделился с ним завтраком. На земле между ними лежала винтовка победителя.

Больше всего мы страшились ночных вызовов. Едешь по лесу с выключенными фарами, то в горку, то вниз с кручи, по узким петляющим дорогам, ориентируясь по памяти, а в низинах попадаешь в туман, где приходится так напрягать зрение, что глаза чуть не вываливаются из орбит. Мы выжимали всю возможную скорость — ведь от этого зависела жизнь людей, которых мы везли. К тому же нас могли еще отправить в новый рейс. Часто так и случалось. Если верить календарю, в иные ночи должна бы светить луна, но в те края бесконечных дождей она заглядывала редко. При такой работе нервы натянуты до предела. Выход один: до последней минуты думать о чем-нибудь другом. Говорят, такой совет дают приговоренным к повешению. Снимаешь сапоги и гимнастерку, задуваешь свечу, ложишься… Откуда-то сверху на стол шлепается крыса и замирает. Мы переглядываемся при свете тлеющих в печке поленьев — все ли съестное убрали в жестяные коробки? Хотя эти хитрые твари наловчились и крышки открывать. Ну что ж, откроет так откроет. Возможно, она удовлетворится свечным огарком. Водитель номер девять отворачивается к стене… и вдруг опять вскакивает. На деревянной лесенке слышны шаги. Шаги приближаются. Девятый номер задерживает дыхание. Слава всем богам, прошли мимо. Со вздохом облегчения он укладывается снова.

Кажется, не успел закрыть глаза, а уже в лицо бьет яркий свет. Кто-то бородатый в голубом мундире и синей железной каске стоит рядом с кроватью. «Ambulance faut partir»[218]. Бородач, прежде чем уйти, милосердно зажигает свечу (крыса, как видно, нашла себе что-то повкуснее). Водитель номер девять в полубессознательном состоянии одевается и выходит наружу. Помощник Пьер уже крутит ручку мотора и почти выбился из сил. Девятый отпихивает его в сторону, берется за рукоятку, и примерно с двадцатого оборота мотор заводится, взревев, словно внезапно разбуженный огромный зверь. Пьер, только что осыпавший машину всеми известными в Гаскони проклятиями, гладит ее по капоту почти влюбленно. Словно из-под земли возникают неясные в темноте силуэты. Двое раненых на носилках, трое сидячих. Носилки поднимают и быстро задвигают в машину. Трое сидячих медленно и с трудом занимают свои места, рядом сваливают в кучу их рюкзаки и винтовки и захлопывают дверцы. По дороге нужно заехать в лагерь Камбон, взять еще людей. Как проедете развалины фермы де Форе, свернете налево, сразу за переездом и будет лагерь, не ошибетесь. И Девятый садится за руль.

По дороге через лес он не отрывает глаз от узкой полоски неба над головой. Нужно все время держаться точно в центре этой полоски. А машина то и дело виляет из стороны в сторону. Пьер, сидя на подножке, приклеился взглядом к дороге. Вдруг он кричит:

— Gauche, gauche![219]

Девятый номер резко выворачивает влево.

— À droite![220] — вопит Пьер.

Он что, сам не знает, чего хочет? И куда, черт возьми, девалось небо? Угадывающаяся по сторонам дороги глубокая канава манит, словно грязевая Лорелея. И вдруг небо вновь выскакивает откуда-то сзади. Девятый переводит дух.

— Arretez[221]! — кричит Пьер чуть погодя.

Он разглядел во тьме бесформенную массу — возможно, остатки разрушенной фермы. Он выходит, хлюпает по грязи и с торжеством возвращается. Действительно, это ферма. Значит, мы на верном пути. Остается не пропустить поворот налево. Они находят поворот — по крайней мере надеются, что нашли. Спуск довольно крутой. Из машины доносятся жалобные крики:

— Doucement, camarade… doucement[222]?

Пьер, открыв окошко в перегородке, объясняет, что ничего поделать нельзя: дорога плохая. Жалобы прекращаются.

Дорога все хуже и хуже. Дорога ли это вообще, или они заблудились? Кажется, машина в любую минуту готова перевернуться вверх тормашками. Девятый номер вспоминает жуткие истории, слышанные в столовой: о том, как водителям приходилось целую ночь провести возле застрявшей в грязи машины, слушая доносящиеся изнутри стоны и молитвы; как машины опрокидывались, вывалив умирающих людей прямо в слякоть, кучей перепутавшихся рук, ног и размотавшихся бинтов. Его прошибает пот, хотя ночь сырая и промозглая. Не обращая внимания на протесты Пьера, Девятый включает фонарик и светит вперед и вниз. Все-таки это дорога, хотя изрытая воронками от снарядов. Машину подбрасывает на каждой. Если оси выдержат, может, получится спуститься. Оси каким-то чудом выдерживают. Машина выезжает на ровный участок, Пьер издает радостный вопль, и тут же впереди возникает переезд и раздается долгожданный голос часового.

Выносят раненого. Он уже два часа без сознания. Пусть Девятый прибавит скорость. Наполняющий долину туман все гуще и белее — словно голову обмотали мокрой простыней. Тени выплывают навстречу и тут же растворяются. Что это — люди, дома, деревья? Невозможно сказать. Вдруг Девятый бьет по тормозам, останавливая машину. На этот раз видно отчетливо: огромный фургон, лошади-тяжеловозы встают на дыбы и роют землю копытами.

И ни звука! Пьер спрыгнул с подножки и что-то кричит. Где же возница?

Все исчезло. Тишина. Пьер снова залезает в машину, и оба начинают хохотать во все горло.

Но почему Пьер тоже это увидел?!

Машина ползет на первой передаче. Раздается глухой треск. От фонарика никакого толка, на ярд вперед ничего не видно. Ощупью выясняют, что машина уперлась в дверь. К счастью, задние колеса все еще на дороге, можно выправиться. Но дальше ехать бессмысленно. Вдруг Пьер ныряет под машину и появляется вновь, попыхивая сигаретой. В восторге от собственной изобретательности, он идет, пританцовывая, держа зажженную сигарету за спиной и нащупывая дорогу собственными ногами. Девятый номер медленно едет вслед за крохотной искоркой. Время от времени невидимый Пьер делает затяжку, прикрывая сигарету рукой, и огонек разгорается ярче. Спустя какое-то время туман рассеивается. Пьер, громко распевая, вновь забирается на подножку. Еще через милю они пересекают условную границу, за которой разрешено включать фары, но на всякий случай решают не включать. Глаза только-только приспособились к темноте; а после яркого света трудно будет снова привыкать на обратной дороге. Подъезжая к тыловому госпиталю в двадцати километрах от линии фронта, оба поют во весь голос, каждый на свой мотив.