«Гм! Неужели уже так поздно? Как быстро летит время, когда пользуешься радостями жизни! Надеюсь, никто не попадет мне навстречу; ведь для наших двуногих хозяев довольно еще раненько… Впрочем, вон уж никак сидит один и… о, ужас! — глядит на меня… Ах, как нехорошо, что теперь так рано стало рассветать!.. Нет, слава Богу, я ошибся: этот смотрит вовсе не на меня… А вон там, впереди, идет полицейский… Вот он остановился на углу, как раз против нашего дома. Ну, как я теперь пройду, чтобы он меня не заметил и не насплетничал бы потом нашей няньке, что видел меня возвращающимся так поздно? Нянька непременно передаст хозяйке, а та сделает мне выговор, и мне будет очень стыдно… Нет, лучше посижу здесь; авось, этот лупоглазый полицейский скоро уйдет, тогда я и шмыгну к себе в окно. На мое счастье, быть может, все и благополучно обойдется».
Кот свертывается клубочком в тени фонарного столба и по временам осторожно выглядывает из-за столба, наблюдая за полицейским, который, как нарочно, не двигается с места.
— Что это с ним? — ворчит про себя кот. — Уж не в дерево ли он хочет превратиться? Почему не идет дальше? Другим не позволяет нигде подолгу останавливаться, а сам стоит чуть не целый час!
Вдруг где-то поблизости раздается возглас молочника, предлагающего свой товар. Кот испуганно вскакивает и мяукает про себя:
«Ну вот, дождался! Теперь весь народ выбежит на улицу и увидит меня… Ах, ты… Что ж мне теперь делать?.. Придется идти на ура».
Он беспомощно оглядывается, соображая, куда бы ему лучше юркнуть, и говорит себе:
«Все бы еще ничего, если бы я не выглядел таким грязным — еще бы: вся крыша там в саже! — и помятым; не успел путем вылизаться. Теперь каждый поймет, где я был».
Придав себе вид невинно пострадавшего, кот медленно, степенными шагами подвигается вперед к своему дому. Ясно, что он хочет показать, будто он всю ночь провел в отряде членов общества «Общественной безопасности», и теперь, разбитый усталостью и вынесенными им опасностями, возвращается домой после тяжелых ночных трудов.
Добравшись до заветной форточки, он в мгновение ока влетает в окно и устраивается клубочком в углу кухни, около плиты, и как раз вовремя, потому что чрез минуту в кухню входит кухарка и умиляется при виде так красиво свернувшегося и «крепко спящего» Тома. Когда она подходит погладить его, он притворяется, что только что проснулся, еле открывает сонные глаза, зевает, вытягивает передние лапки и курлычет:
«Уж и утро? Как я крепко спал! Если бы не ты, я ни за что бы не поверил, что уж столько времени… А какой славный сон я видел: мне снилось, будто ты поила меня теплым, жирным молочком…»
И кухарка хорошо понимает курлыканье своего любимца.
— Животное! — презрительно говорят многие.
А чем эти животные хуже людей? Ведь только телостроением они и отличаются от нас, а по своим внутренним свойствам они такие же, как мы со всеми нашими добрыми и дурными качествами.
— Разумеется, так, — поддакнул я, поймав устремленный на меня вопросительный взгляд Джефсона. — Я вполне согласен с тобой в этом вопросе. Только человеческое невежество заставляет людей смотреть на животных, как на нечто неизмеримо низшее, чем они сами, не обладающее ни разумом, ни душою, хотя сама грамматика причисляет животных к предметам «одушевленным». Не понимают люди того, что дело лишь в степени, а не в качестве… Кстати и я расскажу о большом черном коте — назову его также Томом, — которого я знал. Он принадлежал одному семейству, где я часто бывал в детстве. Это семейство взяло его к себе котенком, выходило и по-своему любило; любил и Том приютившую его семью и тоже по-своему. Особенно же сильной привязанности не было ни с той ни с другой стороны.
Однажды по соседству появилась прехорошенькая кошечка, которую звала Ченчиллой. Она быстро подружилась с Томом, по целым вечерам просиживала вместе с ним на заборе и вела задушевные беседы.
Первую свою беседу они начали так:
— Ну, как живешь, Том? — спросила Ченчилла, умильно поглядывая на соседнее дерево, где чирикали птички.
— Ничего, слава богу. Хозяева хорошие, не обижают, — ответил Том, щурясь на то же дерево.
— Ухаживают за тобой, гладят тебя?
— И ухаживают, и гладят, и за ушами иногда почешут; все честь честью.
— А чем кормят? — любопытствует Ченчилла.
— Тем же, чем обыкновенно кормят нашего брата: дают разные оскребыши, косточки, иногда и жилочку какую бросят.
— Косточки?! — изумленно восклицает Ченчилла. — Да разве ты умеешь грызть кости?
— Отчего ж не уметь? Зубы ведь и у меня есть, — недоумевает Том.
— Мало ли что есть! Да разве мы собаки? Собакам, действительно, полагается грызть кости, а нам, кошкам, это даже неприлично… Неужели тебе никогда не дают ни баранинки, ни цыпленочка, ни даже сардиночки?
— Цыпленочка? Сардиночки? — с возрастающим недоумением повторил Том, качая своей большой головой. — А что такое «сардиночки»? Я сроду и не видывал таких штук.
— Да неужели? — ужасалась Ченчилла, придвигаясь к нему поближе. — Бедненький! А еще хвалит своих хозяев… Ну, а на чем ты у них спишь?
— Как на чем? Известно, на полу.
— Та-ак… одно, значит, к одному… А лакать что дают? Наверное одну воду с капелькою снятого молока?
— Говорят, что дают молоко, но оно, по правде сказать, такое жиденькое, что скорее похоже на мутную воду, — сознался Том.
— Так я и думала… Охота тебе, Том, оставаться у этих скупердяев. Лучше ушел бы ты от них.
— А куда ж я уйду?
— Куда хочешь.
— Как — куда хочу?! А если меня-то никто не захочет взять? — рассудительно возражал Том.
— Возьмут, если ты сумеешь как следует взяться за дело, — наставительно промолвила Ченчилла и продолжала: — Неужели ты думаешь, что я так все у одних хозяев и живу? Как бы не так! Нашли такую дуру… Нет, я уж семь раз меняла их, и каждый раз выбирала лучших… Знаешь, где я родилась? — В свином хлеве. Нас было трое: мама, братишка и я. Мама каждый вечер покидала нас и возвращалась только под утро. Но в одно утро она к нам не вернулась. Мы ждали-ждали, весь день прождали, а мать все не идет, и нас одолел такой голод, что нам становилось невтерпеж. А что же было делать? Прижались покрепче друг к другу да и плакали, пока не заснули.
Вскоре мы опять проснулись от голода. Выглянули в щелку между бревнами хлева и увидели, как наша мать еле тащится домой, почти прижавшись к земле. Мы крикнули ей, чтобы она скорее шла к нам. Она ответила нам всегдашним «куурр», но не прибавила шагу, как, бывало, делала раньше в таких случаях.
Наконец она протискалась к нам под дверь, но так и осталась лежать возле двери, перевернувшись на бок. Мы радостно подбежали к ней и припали к ее груди, а она принялась лизать нас — то меня, то братишку.
Я так у нее около груди и уснула. Ночью я проснулась, потому что почувствовала холод. Я покрепче прижалась к матери, но от этого мне стало еще холоднее. Тут я заметила, что мать вся мокрая и липкая, и что у нее из бока что-то течет красное… Потом я разглядела, что от этого красного мать сама вся красная, мокрая и липкая. Тогда я еще не знала, что это такое, а после узнала.
В то время мне было всего четыре недели от роду, и с этой страшной ночи мне пришлось уж самой позаботиться о себе. Несколько времени мы с братишкой еще оставались в хлеве, кое-как пробавляясь чем попало: когда мышкою, нечаянно забредшею к нам, когда жучком или какими червячками. Трудно было нам, но все же, как видишь, остались живы. Потом мы стали промышлять по окрестностям и немножко поправились.
Прошло три месяца. Однажды я забрела дальше обыкновенного в поле и увидела стоявший там одинокий домик. Я заглянула с отворенную дверь, увидела, что там так хорошо и уютно, и вошла. Я всегда отличалась решительным и смелым характером.
Пред очагом, на котором горел огонь и откуда повеяло на меня приятным теплом, играли дети. Они приняли меня очень радушно и тотчас же принялись кормить молочком, потом всячески гладили и нежили. Все это было непривычно и приятно для меня, и я осталась у них. Эта простая хижинка показалась мне тогда дворцом.
Вероятно, я так и осталась бы там до конца своих дней, если бы мне не вздумалось как-то пойти прогуляться в соседнее село, где, проходя мимо одной торговли, я увидела сквозь отворенную настежь дверь, что в комнате за торговым помещением еще лучше, чем там, откуда я пришла: везде стояла мягкая мебель, пред диваном лежал ковер, а пред камином — половичок. Все это мне очень понравилось, и я решила поселиться здесь, да так и сделала.
— Как же ты это сделала? — с видимым интересом осведомился Том.
— Очень просто: так же, как и в первый раз. Взяла да и вошла в лавку и, подняв повыше хвост, стала тереться о ноги старика-лавочника, просительно мурлыкать и по временам жалобно мяукать. Самое главное для нас, кошек, сноровка; со сноровкою можно всего добиться, а без нее самая умная кошка пропадет ни за что ни про что. Старик нагнулся, взял меня на руки и погладил, а я еще усерднее стала тереться о его плечо, пригибаться головою к державшей меня руке и водить по ней носом; вообще, проделывала все, что нам полагается, чтобы заслужить себе милость. Старик позвал свою жену, такую же добродушную старушку; она также отнеслась ко мне очень ласково, за что я, разумеется, отблагодарила и ее, чем могла. Оба старика восхищались моей миловидностью, ласковостью, а главное — доверчивостью к ним, и были очень рады, когда заметили, что я не прочь водвориться у них на жительство. И я водворилась.
Иногда, во время своих прогулок, я проходила мимо той хижинки, где в первый раз нашла себе приют. Дети усердно звали меня назад к себе, обещая опять попоить молочком, покачать меня на руках и поиграть со мной. Но я делала вид, что совсем и не знаю их. Как-то раз им удалось меня поймать, и младший стал жаловаться, говоря, что долго не мог спать и все скучал по мне, считая меня где-нибудь погибшей. Я приласкалась к ним, но при первом удобном случае опять удрала от них, и потом старалась больше не попадаться им на глаза, пока не выросла настолько, что они сами не могли уж узнать меня.