Все эти события давно минувших дней мгновенно и плавно (оксюморон, но что поделать, я не создаю события, я просто в них участвую) промелькнули в моей голове. Осталась только горечь из-за уничтоженной сущности Елдака и безвестного, но никак не покойного растворения в нигде Черной Руки… Вот, поди ж ты… Людишки подлые, а все равно жалко… И от этой жалости Фаллос сник, вернулся в состояние Пениса, а я отодвинул ногу от ноги Кристи пятьдесят пятого года, встал и пошел к доске.
А потом мы с Кристи шли из школы домой. К ней домой. Точнее, до ее дома. Как и сейчас, был день осенний, и листья с грустью опадали. Перед поворотом с Большого Каретного на Второй Колобовский промелькнул трехногий пес. Веселым глазом сверкнул… Михаил Федорович?.. Из кармана его бежевого анорака выпала записная книжка… Пошелестела под осенним ветром листьями на асфальте и открылась…
…Мы с Кристи висим на шестой от земли ветке клена, что рос в углу между помойкой и забором, отделявшим наш безразмерный московский двор от школы, где в 9 «Д» классе учились некие Джем Моррисон и Кристи Фитцгеральд. И к которым мы имели какое-то смутное отношение. Но к данной истории они совершенно непричастны, поэтому забудем о них. У нас с Кристи на клене одна жизнь, у них – другая. Нам до них дела нет, а им до нас…
Я немного старше Кристи, поэтому расту у самого основания ветки, а Кристи – чуть дальше, на несколько дней позже моего появления на свет. Давно это было… Ох как давно…
Я был отчаянно молод, а она немыслимо юна. В ней еще не было того совершенства, той зрелости, того осознаваемого призыва, который заставляет трепетать каждую жилочку, каждый прожилок кленовых юнцов на дальнем конце ветки. Все это было еще впереди. В июне, июле, августе нашей не столь долгой, как хотелось бы, жизни.
А пока был месяц май. Точнее, его начало. Я знал, что нам с Кристи предстоит быть вместе, и не спрашивайте, откуда я это знал. Может быть, мне поведала об этом отдыхающая на ветке рядом с нами пчела, хитро улыбнувшись перед отлетом и сообщив о возвращении в положенное время. Может быть, намекнула птица поползень, которая неслась к вершине клена, остановилась на мгновение, плотоядно щелкнула клювом, кхекнула и помчалась дальше любоваться окружающим миром. Я заметил, что птицы-поползни весьма романтичны. В противоположность прагматичным скворцам, обнаглевшим до такой степени, что не могут жить в естественной среде обитания, а ждут, когда человек соорудит им жилье, и только тогда соизволят совокупиться и принести потомство. Но я не об этом. Я о том, что мы с Кристи жили в постоянном ощущении предвкушения, когда не надо гнать коней, а ожидать, плавая в сладости самого ожидания. Кристи постепенно взрослела и смотрела на меня с неким недоумением, не понимая, чего я жду. Ведь девочка созрела, она уже готова, она уже переполнена любовью, уже в ней, у самого основания, зреет семечко, готовое к оплодотворению… Вернулась пчела, посмотрела на меня, но я отрицательно покачал своими зазубренными краями. И птица поползень, которая пробегала мимо нас с червяками для своих птенцов, неодобрительно смотрела на меня. А я все медлил. Я боялся. Боялся, что, когда мы соединимся под ночным ветром, что-то кончится, что-то перейдет в другое измерение и навсегда исчезнет. И, я бы сказал, умрет сладость ожидания. Кристи томилась. Она не понимала, что великое торжество открытия бывает лишь раз в жизни, а потом наступает обыденность. Улететь по ту сторону звезд можно только однажды, а потом… Кто помнит имена шестьдесят четвертого космонавта, сто двадцать второго… Так и в любви. Вот я и тянул, тянул, тянул… А Кристи ждала, ждала, ждала…
Вот и лето подошло к концу. На наш с Кристи клен налетели злые осенние ветры. В закутке между помойкой и забором они витиевато, чисто по-маньеристски, закручивались в маленькие злобные вихри и под их насильно-изощренным дыханием листья краснели, желтели, ножки-стебельки слабели, отрывались от веток и забивались под забор. А если ветер был особо злобно настроен, то, пометавшись меж забором и помойкой, улетали в большой город, где и погибали под метлами равнодушных дворников, накручивались на колеса нечастых по тем временам «Побед» и «Москвичей».
Мы с Кристи к старости несколько ослабели… Да что там говорить «ослабели», мы еле держались на ветке и уже не мечтали соединиться в этом мире. Птица поползень вместе с появившимся минувшим летом прибавлением в семействе улетела в теплые страны и из вежливости предложила лететь вместе с ними. Но… Почему листья не летают, как птицы? В тех странах мы с Кристи наконец бы соединились и стали вечно жить в вечном лете. А потом тихо ушли. Вместе, вместе, вместе… И почему листья не летают, как птицы? Ох нет… Летают… Еще как летают… Но не этого полета я желал. Под ноябрьские мы с Кристи остались на клене одни, так и не познав друг друга. Но были вместе, вместе, вместе… Дай Бог, нам удастся пережить эту осень, зиму, а весной мы возродимся, вновь станем юными, и я не повторю прошлогодней ошибки и возьму Кристи. И будет вечный бал. И так будет вечно. Вечно вместе, вместе, вместе…
Но однажды безразличным унылым утром колокольчик на фонарном столбе рванул поздравление советскому народу с очередной годовщиной Великой Октябрьской революции, и проснувшийся с предпраздничного бодуна ветерок сорвал нас с ветки и понес. А потом приземлил на тротуар, и советские люди с букетами бумажных цветов, шедшие в центр города под революционные и человеческие песни в исполнении духовых оркестров, каким-то чудом обходили нас (есть в людях что-то человеческое), но так будет не вечно. Рано или поздно кто-то из нас прилипнет к подошве ботинка фабрики «Парижская коммуна», а кого-то унесет в решетку водостока. В мрак и ужас замудонской канализации…
И тут нас подняла какая-то рука.
– Смотри, Кристи, – сказал голос, переходящий от поздней юности к ранней взрослости, – последний лист… Как у О’Генри…
– И второй рядом… – ответил девичий голос. – Прямо парочка…
– Как мы с тобой…
– Да ну тебя, Джем, – засмеялась девочка. – Давай возьмем их в гербарий…
– Нет, только этот, – сказал юноша и поднял меня. – Тот, другой, уже какой-то потрескавшийся…
«Возьми ее!» – во весь ослабленный осенью голос крикнул я.
– Ну что ты, Джем, как можно их разлучить, – сказала девочка. – Возьмем оба.
– Да что ты, Кристи, смотри, его тело уже превратилось в прозрачную ломкую сеточку. Мы его даже не донесем до дома. А этот…
«Да, да, да! – кричал я неслышно. – Возьмите меня! Смотрите, какой у меня пронзительно алый цвет! Даже когда я высохну где-нибудь меж листьями свежевышедшего тома БСЭ «вологда – газели», то и тогда я буду таким же алым!..»
А Кристи молчала. Да и что она могла сказать… Знала, что женщины стареют нагляднее мужчин. Правда, живут дольше… Но не всегда, не всегда, не всегда. Я глядел на нее, а она глядела куда-то в сторону, не видя меня, не слыша меня, не познав меня. А потом взлетела с тротуара и опустилась под колеса ГАЗ-51 с духовым «Не спи, вставай, кудрявая»…
И как будто ее не было. Никогда.
А я остался жить.
Кристи положила красный кленовый лист между листьями второго тома «Поднятой целины», и мы пошли на Трубную площадь к праздничному базару, чтобы купить пирожные эклер по шесть рублей штука. Но не дошли. К нам подвалил здоровенный малый из стиляг.
– Нехорошо, чувак, – сказал он, – клеить чужих чувих. Нехорошо.
Здоровый был стиляга. Ох, здоровый. Конечно, в «Крокодиле» они – хиляки, соплей перешибить можно, но этот был какой-то нестандартный. Пожалуй, это его соплей меня можно.
– А что?.. – омерзительно заменжевался я, и у меня также омерзительно ослабли колени. Жутко захотелось писать. – Я ничего. Мы – по школе, по классу. А так я ничего. Ты, парень, не так понял…
Кристи молча смотрела на меня. А я смотрел в сторону. И Кристи ушла вместе со стилягой. Я смотрел им вслед. Ох как тошно смотрел… И вместе со мной вслед им смотрел трехногий пес.
Линия Керта Кобейна
Итак, Керт Кобейн верхом на вороном коне, то есть паровозе «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года, мчался по просторам родины чудесной в поисках некоего Михаил Федоровича, совершенно мистической личности, который и учился где-то когда-то поблизости, а может быть, и не поблизости, но который почти наверняка отодрал телок Керта и Игги Попа в их наличном присутствии, причем телки считали, что этот предполагаемый Михаил Федорович, деря их, был в своем праве, а чем это право было закреплено, им известно не было.
Женщины по каким-то им самим непонятным признакам чуют нутром того самца, который в своем праве, и наступает у них приятная слабость и безбрежная готовность к собачьей покорности, хотя бы только что она и пальцем не могла пошевелить от плотской усталости с близким человеком. А Брит и Тинка были девчушки простые, без душевных заморочек, вот и не совладали с телом своим. Да и обещаний никто никому не давал. Поэтому Керт Кобейн, руководствуясь путеводной точкой на пачке папирос «Беломор», мчался на паровозе «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года по дождям милой моему сердцу России, страны рабов, страны господ тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. И зла на Тинку и Брит не держал. Тем более что томления страсти уже не обременяли его чресла, все-таки он успел пару-тройку раз содрогнуться в пароксизмах семяизвержения в приемное устройство Тинки, а возможно, и Брит до появления мистического Его, возможного Михаила Федоровича, который и ответит Керту на вопрос вопросов, а именно: в чем заключается этот самый вопрос вопросов.
Паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска мчался во глубине сибирских руд. Хотя и не очень понятно, зачем он там оказался. Не спрашивайте меня об этом. Не надо. Товарищ паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска и пачка «Беломора» знают, что делают. И остановился он среди глухой дождливой прогалины в тайге, где сильно непривольно раскинулся городишко Замудонск-Могдогочский. По хитро переплетенным рельсам, меж которыми торчали будки таинственного происхождения, брел какой-то потомственный мужичок и бесцельно стучал по ним молотком на длинной рукоятке. Видно, был в этом какой-то смысл. А то, с какой стати? Хотя в бесконечных просторах моей родины стать того или иного действа определить не часто удается.