Весь Гарри Гаррисон в одном томе — страница 224 из 346

Джордж очень долго смотрел в стакан, словно вовсе позабыв о моем присутствии.

— Первое? — спросил я, понизив голос.

Он встряхнулся и продолжил рассказ, так тихо, что мне пришлось напрячь слух.

— Первое, что показалось странным. Почему поезд стоит? Нет толпы пассажиров, в это время суток нет поездов, которые нужно пропускать. А мы все стоим и стоим. Оглядываюсь по сторонам, и меня аж озноб пробивает. В поезде отопление отключено, должно быть, электроэнергию экономят, — но это было не просто физическое ощущение, а кое-что гораздо серьезней. Я только так могу описать: за секунду что-то пробрало меня насквозь. Ноги в туфлях ледяные, кожа вся съежилась, — будто голым на мороз выскочил. Обхватил это я себя руками, зубами стучу и думаю: неужели заболеваю? Но все прочие люди в вагоне укутаны по самые уши, стало быть, не во мне дело. Вагон для ночного времени не пустовал, на последний поезд всегда найдутся пассажиры. Обычные люди, кто-то сидит, кто-то стоит. Зимние пальто, шарфы, теплые плащи — и все молчат молчком в тусклом желтом свете.

И тут, клянусь, с меня весь хмель слетел. Не то чтобы я был крепко пьян, ничего подобного. Просто трудный день, а потом хорошие напитки, расслабился малость, — сейчас бы в кровать и уснуть, а утром встанешь как новенький. Так вот, протрезвел я в один миг, а по спине мурашки бегают — как будто меня бросили в кишащую гадюками яму. Это Из-за того, что я увидел. А вот сейчас попрошу тебя не смеяться.

Я ничего не ответил. Джордж даже не смотрел на меня — глаза были широко раскрыты, словно он глядел на нечто видимое только ему.

— Это была газета, просто мятая газета торчала из кармана старого плаща. Утренняя «Таймс», тонкая бумага, почти папиросная, в полуметре от моего лица. Я легко прочел название и разобрал дату: восьмое декабря тысяча девятьсот сорок первого. Пожалуйста, ничего не говори.

Я, честно говоря, и не собирался.

— Конечно, у пассажира могла быть при себе старая газета, почему нет? Сувенир или что-то в этом роде. Что значит одна старая газета? Сама по себе — ничего. Но были еще сами люди. Причем какие-то замурзанные. Как в военные годы, помнишь? Чиненая одежда, землистые лица, продуктовые карточки и усталость, от которой нам тогда не было спасу? Вот и тут… И не что-то одно, бросающееся в глаза, а много мелких примет. Трудно описать, но я помню, как вдруг в этом холодном неподвижном поезде, среди измотанных молчаливых людей, я испугался. Испугался, как никогда в жизни, — уж ты-то понимаешь, о чем я говорю. Ведь тебе известно про Югославию, про все те средиземноморские дела. Мне случалось бояться — а кому нет? — но сейчас это был страх смерти, тот, что испытываешь, когда до нее рукой подать. И тогда я понял: если останусь в этом поезде еще хоть на секунду, мне точно конец. Совершенно не думая, не владея собой, я повернулся и давай скрести закрытую дверь. Рвался, как зверь из клетки, срывая когти… Уж извини за стиль бульварного романчика, но я не преувеличиваю нисколько — вот, сам посмотри.

Джордж поднял правую руку, и мне вдруг передался тот озноб, о котором он рассказывал. Все ногти были сорваны начисто, до мяса; чернела запекшаяся кровь и йод. Только сейчас я понял, что на всем протяжении разговора он держал стакан левой, а правую прятал в кармане пиджака.

— Конечно же, двери не открывались — мою панику невозможно передать никакими словами. Я оглянулся и увидел, как все пассажиры поворачиваются, чтобы посмотреть на меня. До той минуты внимания не обращали, а теперь все разом решили повернуть голову. Я не хотел видеть их лиц! Ты даже представить не в силах, как я этого не хотел!

Сколько это продолжалось, не могу сказать. Может, одну минуту, а может, тысячу лет. Время будто сгустилось, головы все поворачивались, холод добрался до самых костей, и я чувствовал, как прочный мир живых крошится у меня под ногами, еще миг — и провалюсь в бездну смерти и вечности.

Но вдруг отворились двери. Я давил на них с такой силой, что вылетел на платформу, потерял равновесие и упал. Знаешь же, как в метро двери иногда распахиваются и моментально закрываются снова, глазом не успеешь моргнуть. И если бы я не ломился наружу, так и остался бы в вагоне. Двери сдвинулись с лязгом, как стальные челюсти, и поезд тронулся.

А я стоял на четвереньках и смотрел, как он катит вдоль платформы в туннель, как прожектор тускнеет, желтеет, а потом и вовсе гаснет. Я еле — еле поднялся на ноги, пришлось держаться за стену, чтобы снова не упасть. Потом меня сердито окликнул дежурный. Станция закрыта, последний поезд ушел, нечего здесь делать постороннему — праведный гнев маленького начальника. Я что-то промычал и вышел через дверь, которую он открыл для меня и захлопнул с нарочитым грохотом. Наверх, на Глостер — роуд, я выбрался как раз вовремя, чтобы помахать проезжавшему такси. Вот, пожалуй, и все. Не так уж и серьезно, чтобы терять душевное равновесие?

Это прозвучало как вопрос, и на него было трудно ответить. Чтобы потянуть время, я попросил у бармена еще виски. Мало — мальски собрался с мыслями и заговорил:

— Я бы так не сказал. Судя по тому, как ты расстроен, случилось и впрямь нечто из ряда вон. Думаю, каждый эпизод легко поддается рациональному объяснению, но вот все в совокупности, похоже, оказало на тебя не самое благоприятное воздействие…

Джордж снисходительно улыбнулся — будь я собакой, он потрепал бы меня по холке. И я умолк.

— Хочу кое-что добавить к своему рассказу, — произнес он. — Эту дату на газете я буду помнить до конца жизни, потому что тот день был для меня самым ужасным за всю войну. Восьмого декабря сорок первого года со станции метро «Глостер — роуд» отошел состав, полный измотанных людей, которым хотелось только одного: поскорее добраться до дому, согреться и уснуть. Отошел от той самой платформы, преодолел отрезок туннеля и вынырнул на открытом участке перед станцией «Хай — стрит» в Кенсингтоне. То, что произошло потом, нельзя назвать иначе как катастрофическим стечением обстоятельств. Налета не было. А бомба — упала. Наверное, немецкий пилот на обратном пути сбросил наугад неизрасходованный боеприпас. Фугаска, причем мощная. Она упала прямо на поезд, и сто двенадцать человек погибли в одно мгновение. Где были живые люди, там только рваное мясо и раздробленные кости.

Тут Джордж умолк; я тоже не раскрывал рта. Мы как-то забываем, насколько плохо обстояли в ту пору наши дела, и вспоминать лишний раз не хочется. Наконец я кашлянул и заговорил:

— Конечно, я понимаю, что ты почувствовал. Этот поезд спустя столько лет напомнил тебе тот, тогдашний. Все более чем ясно.

— Ошибаешься, все более чем странно. Ведь ты знаешь не все. Тогда, в декабре сорок первого, я опоздал на поезд, на тот самый, которым ездил каждую ночь. Подскочил, когда двери уже закрылись, подергал их, но без толку. Так и стоял, злой как черт, и смотрел вслед ушедшему составу. Я все еще был на платформе, когда рвануло, из туннеля хлынуло адское пламя и ударная волна сшибла меня с ног.

Да, я опоздал на тот поезд. Но ответь, неужели он ждал меня все эти годы? Каждую ночь, в тот же час? Означает ли это, что я должен быть уехать на нем, вместе с остальными? И если бы вчера я не вырвался из вагона, что стало бы со мной?

Мир на волоске

Тест номер 1937 подходил к концу, когда раздались первые взрывы. Вначале приглушенный рокот, затем громче — бабах! — так, что задрожали оконные стекла. Из четверых находившихся в лаборатории только Джон Барони поднял голову, и между бровей пролегла резкая тревожная складка. Он оглянулся на остальных. Доктор Штайнгрумер стоял у пульта управления, Люси Каваи помогала ему с настройками, а молодой Сэнди Льюис записывал результаты теста в отрывном блокноте. Напрасно Джон пытался успокоить себя мыслью о том, что коллеги невозмутимы и сосредоточенны. Слишком часто он слышал эти звуки в былые дни и знал, что они означают. Негромким голосом он проговорил:

— Это не гром… Это мощная взрывчатка.

Один за другим коллеги повернули к нему головы; все лица были растерянными и недоверчивыми. Объяснить он не успел, но в следующую секунду все стало ясно и так. Послышался тонкий протяжный вой; вначале отдаленный, он звучал все громче. Джон узнал его, и сразу в животе возникла знакомая тяжесть; но он тотчас понял, что упадет не слишком близко. Раздался взрыв, и кампус за окном на секунду словно осветило дневное солнце. Затем налетела взрывная волна, зазвенели разбитые стекла. Сэнди и доктор Штайнгрумер вздрогнули, а у Люси вырвался вскрик.

А потом раздался телефонный звонок, заглушив все еще слышавшийся вдалеке рокот бомбардировщика. Джон пошел к телефону, а все остальные подбежали к окну.

Разговор был коротким, и звонивший сразу же отключился. Джон медленно повесил трубку и попытался вникнуть в смысл происходящего. В общем-то, понять его было нетрудно, но он никак не укладывался в голове. Напрашивающийся вывод не радовал. Оборвав свою мысль, Джон крикнул:

— Сэнди, это тебя. Не представились, только спросили, здесь ты или нет. Я ответил, мне сказали: «На базу по тревоге, срочно!» — и повесили трубку.

Все понимали, что это значит. Сэнди был пилотом национальной гвардии. Когда он схватил куртку и выбежал за дверь, всем стало ясно: это не учебная тревога, не маневры. Только после того, как захлопнулась дверь, Джон сообразил, что зря не посоветовал ему быть осторожнее. Грохот доносился как раз со стороны аэродрома.

— Радио, — сказал доктор Штайнгрумер. — Нужно узнать, что происходит.

Он включил приемник, покрутил ручку настройки. Слышались только шум несущих волн и помехи.

— Сломалось, — произнесла Люси без уверенности.

Джон высказал вслух то, о чем со страхом думали все:

— Приемник в порядке, дело наверняка в радиостанциях — ни одна не работает. Похоже, это война. Стрельба на аэродроме, национальная гвардия поднята по тревоге, радио… По — моему, это единственно возможное объяснение.

В его голосе не слышалось волнения — просто мрачная констатация факта. Речь человека, не понаслышке знающего, что такое война и смерть.