Весь Гашек Ярослав в одном томе — страница 263 из 379

Это был не кто иной, как бравый солдат Швейк. Однажды зимним утром его нашли лежащим на тротуаре возле казармы. Рядом валялась пустая бутылка с этикеткой: «Императорский дьявольский ликер», а Швейк, развалившись на снегу, геройски пел. Издали эти звуки можно было принять за крики о помощи или за клич индейцев племени сиу.

Закипел тут славный бой у Сольферино,

кровь лилась потоком, как из бочки винной.

Гоп, гоп, гоп!

Кровь из бочки винной, а мяса — фургоны!

Нет, не зря носили ребята погоны.

Гоп, гоп, гоп!

Не робей, ребята! По пятам за вами

едет целый воз, груженный деньгами.

Гоп, гоп, гоп!

Целый воз с деньгами, кухня с пшенной кашей.

Ну, в каком полку веселей, чем в нашем?

Гоп, гоп, гоп?![148]

орал Швейк, привольно раскинувшись на заснеженном тротуаре посреди спящих в утренней тишине домов.

С тех самых пор его и разбил ревматизм.

* * *

Итак, война застала Швейка в постели после четырех лет штатской жизни. Все эти годы Австро-Венгрия, государство в политическом отношении небезынтересное и даже забавное, исподволь готовила собственную гибель, не желая ничего более, как стать лишней. Гонимая честолюбием, она оказалась в роли облезлой курицы, за которой кухарка с ножом гоняется по двору.

Австрия объявила войну, забыв, что всем штыки хороши, негоже лишь самим на них садиться.

Австрия объявила войну, а ее бравый солдат лежал, разбитый ревматизмом.

В тот момент, когда Прагу облетела весть о мобилизации, ученик Богуслав как раз натирал ему ноги ихтиоловой мазью. Стиснув зубы, Швейк ворчал:

— Ох уж эти сербы!..

Под вечер нагрянул сосед Билек, мастер по изготовлению зонтов.

— Поди ж ты, и до меня добрались! — прокричал он еще с порога, размахивая какой-то бумагой. — Через двадцать четыре часа велено быть в полку, чтоб им неладно было!

И тут Билек, как и тысячи других призванных в эту минуту, высказал все, что он думает о государе императоре. Он назвал его старым негодяем, шельмой, на которого и патронов-то жалко, а Швейк чувствовал, как от этих воплей сводит ноги, дергает пальцы, и вздыхал:

— Господи боже! Да что ты такое говоришь, у меня аж ноги пуще прежнего скрутило! Да я по сорокаградусной жаре из Тренто в Валее ди Калоньо пятьдесят километров протопал на высоте двух с половиной тысяч метров! «Старый негодяй!» Он еще хоть куда, наш император! Господи, дергает-то как, ровно клещами раскаленными…

Но Билек продолжал излагать свои взгляды. Император — старый хрен Прохазка — подлец каких мало. Ну, прихлопнули в Сараеве наследника трона, так нечего было туда и соваться. А теперь вот его, Билека, от жены-детей отрывают и заставляют стрелять в сербов. Зачем ему стрелять-то, ради кого и ради чего? Сербы ему ничего не сделали. Сам-то он что — лучший друг и защитник болтуна Вильгельма? Да этот старый бандюга, чего доброго, в отца родного стрелять заставит!

Швейк не слушал соседа, потому что боль совсем доконала его. Ревматизм отодвинул на задний план образ государя императора и на какое-то мгновение затмил верноподданнические мысли.

А где-то далеко над Австрией нависло зловещее предвестие нового Градца Кралове.

* * *

На другой день, прежде чем доктор Грош, поджав хвост, успел лично заверить наместника в своей верности и преданности трону в связи с объявлением войны, бравый солдат Швейк демонстрировал свою лояльность на пражских улицах при большом стечении народа.

Сидя в коляске для паралитиков, взятой напрокат у Стоуны, в которой вез его по улицам королевского города ученик Богуслав, Швейк сжимал в каждой руке по костылю и выкрикивал, обращаясь к взбудораженным зрителям:

— На Белград, на Белград!

Люди смеялись и присоединялись к толпе. Первый удар — в районе Музея — достался еврею, крикнувшему: «Heil»[149]. На углу Краковской улицы толпа поколотила трех немецких денщиков и с песней «Нас не купишь — видел кукиш?» дошла до Водичковой, где бравый солдат Швейк, превозмогая боль, приподнялся на коляске и, взмахнув костылями, снова крикнул:

— А ну еще разок: на Белград, на Белград!

Тут налетела полиция — пешая и конная. В пять минут Швейк на коляске и его ученик оказались единственными штатскими в море полицейских мундиров.

Именно у коляски для паралитиков полицейский комиссар Клима столкнулся с начальником конных полицейских Клаусом.

— Улов неплох! — заметил Клима вместо приветствия.

— Неплох улов, — кивнул ему Клаус.

— Слезайте, — приказал Швейку усатый офицер.

— Не могу, ревматизм у меня, и вообще я…

— Попридержите язык, — перебил его комиссар Клима. — Вы что, дурачками нас считаете? А ну, тащи его с коляски!

Четверо полицейских кинулись на Швейка, в то время как шестеро конных и двенадцать пеших волокли по Водичковой ученика Богуслава, вопившего что есть мочи:

— Хозяин, хозяин, ведь эти господа меня уводят!

Четыре стража с достойным их мундира усердием пытались поставить ревматика на ноги. Швейк от боли стиснул зубы:

— Сил нет…

— Посадить симулянта обратно в коляску! — раздался новый приказ, исполненный молниеносно. Только пиджак у Швейка сзади лопнул, да подкладка жилета треснула, да воротник остался в руках у одного из усердствовавших.

Двое полицейских толкали перед собой коляску с ценной добычей, человек двадцать других вышагивали рядом, а по обе стороны, насупившись, ехали еще восемь конных «победителей».

Петушиные перья султанов развевались по ветру, кони ржали. Процессия направлялась к полицейскому управлению. И тут на губах бравого солдата Швейка появилась блаженная улыбка. Он чувствовал, что ноги словно освобождались от тяжести. Вот уже и пальцами в башмаках можно было пошевелить. Швейк стоял перед великой научной загадкой. Признаки ревматизма улетучивались по мере приближения шествия к полицейскому управлению. Лицом к лицу с полицейской системой ревматизм явно сдавал позиции, и, когда за бравым солдатом Швейком захлопнулись ворота полиции на Бартоломейской улице, он даже попытался спрыгнуть с коляски. Это сочли лишним доказательством симуляции.

— Оттащите его наверх, — приказал комиссар Клима, и через минуту Швейк оказался в следственном отделе государственной полиции города Праги.

Так закончилась его манифестация.

II

Для государственной полиции война означала нечто способное внести известное оживление в работу полицейского управления. То и дело приводили новеньких и отправляли их в камеру. По двору, над которым высилась старинная башня с полицейским музеем, прогуливались арестанты. Не далее как вчера, в канун великих событий, они мирно засыпали в своей собственной постели после обсуждения в кругу семьи, что завтра будет на обед. Ночью за ними пришли, и меню мгновенно определилось само собой: бурда в немытой жестяной миске со шкваркой, плавающей по мутной поверхности в отчаянном одиночестве. Их выгоняли на двор, со всех сторон окруженный зарешеченными окнами их новых жилищ, чтобы они нагуляли не только аппетит, но и желание раскаяться.

Репортеры пражских газет, направляясь в полицейское управление за сведениями о переломанных ногах, задавленных собаках и ограбленных чердаках, неизбежно проходили мимо окон, через которые можно было наблюдать, как группа арестантов с унылым видом прогуливается по двору.

Это была своеобразная ежедневная подготовка чешских журналистов к тому, что сулило им начало войны.

Позднее многие из них, вот так же уныло свесив голову, ходили по этому двору, считая шаги, или любовались на эту картину уже из окон камеры.

Швейк очутился на грязном тюфяке в компании на редкость пестрой. Старик трактирщик рассказывал, как после объявления войны к нему пришел посетитель, велел подать кружку пива да завести пианолу, играющую на мотив «Гей, славяне!». Заглянул полицейский и, немного послушав, удалился. Клиент ушел, а утром в трактир за хозяином нагрянули сыщики. Арестовали даже официантку; правда, накануне она была выходной, но это никого не волновало. Теперь трактирщик каждый день сталкивался с ней на прогулке в тот момент, когда на смену арестантам выводили представительниц противоположного пола. Она каждый раз кричала ему:

— Эй вы, старый кот! — и заказывала себе обеды из трактира за его счет.

Напротив него на тюфяке сидел долговязый юноша в черном галстуке с длинными волосами. Этот был убежденный оптимист. Он все толковал о свободе, и, слушая его, можно было поверить, что коридорный и впрямь вот-вот принесет ему сигареты «Спорт» на последнюю крону из кармана юноши.

В глубоком раздумье пребывал прилично одетый господин средних лет, который вчера случайно попал в толчею перед редакцией «Прагер тагеблатт» на Панской улице. Когда его, советника городского управления, схватил кто-то из полицейских, он от возмущения лишился чувств, и в полицейское управление его пришлось везти. В кармане у него обнаружили камни. Советника еще не допрашивали. Подозревают, что он хотел разбить витрину «Прагер тагеблатт» — это он-то, не читающий ничего, кроме служебного бюллетеня да «Прагер Тагеблатт», женатый к тому же на немке…

Тут Швейк услышал ругань — какой-то щуплый арестант, вскочив на койку, прокричал в зарешеченное окно:

— Убийцы!

— И то правда, господа, — отозвался оборванец у двери. — Вот я, скажем, вор, ну взяли меня в квартире купца Горничка. Так ведь в одном кармане — деньги краденые, в другом отмычки, в квартире кавардак. Все по справедливости, господа, как ни крути. А вас, боже ты мой, вас-то за что?

Юноша в черном галстуке снова начал говорить о свободе, барабанить в дверь и вообще вести себя крайне легкомысленно. Его прошлое изобиловало событиями, в свое время он был замешан в антимилитаристском процессе, а позже напечатал в газете «Младе проуды» два фельетона, в которых осмеял австрийское правительство, беспощадное к любому проявлению чешского духа. Оба номера были запрещены цензурой.