Весь Гашек Ярослав в одном томе — страница 357 из 379

К вечеру ко мне постучал почтальон. Выражение его лица было необычайно серьезно.

— Пан почтмейстер, — сказал он решительно, — посылает вам еще 50 крон. Они от верхнего Сверака, музыканта. Он выплачивает Лантнеру в Праге за гобой. Играть на нем босяк не умеет, да я ему еще кое-что должен. Во время войны, в самые тяжелые дни, он продал мне три ковриги хлеба за 50 гульденов. Да еще смеялся надо мной, что его не проведешь.

Взгляд почтальона остановился на моем письменном столе, где лежали несколько густо исписанных страниц рукописи.

— Опять посылать будете, — сказал он с отчаянием. — И опять вам пришлют деньги? С ума сойдешь! Пан почтмейстер снова погнал меня спросить у пана директора, когда он оформит подписку на «Народни листы». Мол, трехмесячная подписка уже кончилась. От пана директора пойду к Кутине в Бейчкарну напомнить, что уже три недели тому назад он собирался отправить поземельный налог. А купцу Пршеносилу уже три раза напоминали о налоге с оборота.

Он ушел, пессимистически обронив в дверях, как утром:

— Ох-хо! Горе одно…

На следующий день до трех часов положение не изменилось.

В два часа меня навестил пан почтмейстер. Вид у него был необычайно бодрый, как у адвоката, клиента которого, вопреки всем его ожиданиям, оправдал суд присяжных.

— Неделю тому назад вы заказали башмаки сапожнику Сеетаве, — сказал он, дружески похлопав меня по плечу. — Вечером они будут готовы, но, — он поднял правую руку, — за них уже заплачено, пан писатель! Я сам заплатил. Стоили они 240 крон. Сапожник Сестава должен через неделю послать деньги за кожу в Иглаву, так что эти 240 крон он вычтет. Не беспокойтесь, — сказал он успокаивающе, словно я возражал. — Я все точно подсчитываю.

Он сунул руку в карман и вынул записную книжку.

— Мы завели на вас, пан писатель, счет. Учитывая сапожника, я уже выплатил вам 460 крон из трех тысяч, так что почта остается должна вам из вашего телеграфного перевода 2540 крон. В государственных учреждениях должен быть порядок…

Он помолчал, и на его лице появилось такое милое и приятное выражение, словно он хотел сообщить мне нечто необычайно радостное.

— Вы уже решили? — спросил он. — Я имею в виду фисгармонию. Помните, конечно, как на последнем балу в «Беседе» вы говорили, что единственное, что вам хотелось бы приобрести, так это фисгармонию. Да, да, пан писатель, вы еще тогда сказали: «Фисгармония напоминает мне орган. Иметь дома орган или фисгармонию — это одно и то же». Потом вы поспорили с паном окружным начальником, он возражал вам, и вы хотели выбросить его в окно, поскольку он утверждал, что опять заказал новые пластинки для своего граммофона, а граммофон у него еще довоенный. Но дело не в этом. Недавно брат написал мне из Находа, что продал бы свою фисгармонию, доставшуюся ему от отца. Хочет купить для дочери пианино в рассрочку. А фисгармонию отдал бы за две тысячи крон с доставкой.

— Я уже подсчитал, — сказал он после паузы, показывая мне записную книжку, — что если бы вы купили фисгармонию — а с братом я уж как-нибудь рассчитался бы, — так почта останется должна вам из телеграфного перевода только 540 крон.

Я уверил его, что, очевидно, был тогда пьян в стельку, как и пан окружной начальник, и сейчас, когда я абсолютно трезв, могу сказать только одно: что не знаю более дурацкого, глупого, скотского, идиотского и неприятного музыкального инструмента, чем фисгармония. Это все равно что иметь дома большую шарманку.

— Я в этом несведущ, — печально сказал пан почтмейстер и попрощался.

Когда разносили вечернюю почту, ко мне постучал почтальон. Он был серьезнее, чем вчера.

— Кутина из Бейчкарни, — сказал он угрюмо, — не хочет платить поземельный налог. Пан директор оформил трехмесячную подписку и а «Народни листы» в Пардубицах, когда ездил навестить свою замужнюю дочь. Пан почтмейстер кланяется и посылает вам в счет телеграфного перевода 24 кроны. Портной Зоубек надумал заказать у одного пражского еврея две дюжины пуговиц. Но когда он пришел в пять часов на почту и заполнил переводный бланк, я указал ему, что существуют и христианские фирмы, изготовляющие пуговицы.

В тот вечер я разговаривал с паном почтмейстером в трактире «У Пецаров». Не сговариваясь, мы одновременно вышли на минутку за дверь посмотреть на звезды, и тут он подошел ко мне и прошептал:

— Пейте что хотите. Я вас велю записать на мой счет. Старый Пецар, трактирщик, должен мне еще 400 крон за поросенка, которого моя жена продала ему перед святым Вацлавом. Пейте в свое удовольствие, я вычту из вашего перевода.

Когда под утро мы прощались, пан почтмейстер писал в своей записной книжке какие-то каракули, из которых я с трудом выяснил, что из причитающейся мне суммы о 2516 крон он вычел 172 кроны. Я тут же рыцарски заявил, что плачу и за него в благодарность за все его старания и заботы о моем телеграфном переводе.

На следующий день до обеда почта не доставила мне ничего нового.

Однако озабоченный почтальон все же появился, вручил мне письмо четырехдневной давности, в котором некая редакция извещала, что гонорар за статью высылает мне почтой, и, не пускаясь в долгие разговоры, лишь коротко заметил:

— Все норовят держать деньги дома. За целое утро мы продали почтовых марок всего на 5 крон 20 геллеров.

Пробегая глазами письмо, я небрежно сказал на это:

— Не повезло мне, пошли я статью в другую редакцию, получил бы 600 крон, а эта извещает, что выслала только 420.

Почтальон в дверях пробурчал:

— Проклятая жизнь! Кооператив посылает деньги на сахар денежным письмом. Ну и пройдохи!

Когда вечером ко мне заглянул пан почтмейстер, я ничуть не удивился. В моих глазах он был уже только частью сложной почтовой манипуляции. Пан почтмейстер принес мне весьма утешительные известия.

Он только что говорил с управляющим поместьем. Тот продал картошку и едет в Брно лично вручить деньги помещику.

Почтмейстер был подавлен и уже не изъяснялся литературным языком.

— Парень глуп как пень, — с возмущением сказал он. — Половину денег по дороге пропьет и продует в карты.

Он откашлялся и с выражением мученика тихо произнес:

— Вечерней почтой, пан писатель, на ваше имя пришло два новых денежных перевода. Один на 420 крон, а другой…

Не успев назвать сумму, пан почтмейстер вдруг сделал движение, словно искал под кроватью башмаки. Он так и остался на коленях перед постелью, неподвижно уставившись на покрывало. Взгляд его не изменился до прихода доктора, который констатировал паралич.

Из уважения к почтовому ведомству я закрыл пану почтмейстеру глаза и похоронил его за свой счет.

Вновь назначенный почтмейстер дал мне честное слово, что весной его родители продадут корову и он немедленно выплатит мне телеграфный перевод.

Старый почтальон, пессимист, который ходил ко мне, повесился в почтовом сортире.

Рассказ о черной трости

I

Первое мая того года как раз совпало с периодом, когда в венском парламенте был внесен проект об увеличении контингента новобранцев. По этому случаю все партии приняли решение выразить на первомайских митингах свой протест против вооружений Вены и продемонстрировать свой антиимпериалистический характер.

Анархисты созвали первомайский митинг в парке «На Слованех».

Я отправился туда после того, как в Гавличковых садах распрощался с одной барышней, у которой первого мая как раз были именины. Произнеся положенные слова поздравления в уютном уголке за виллой Греба, я свято пообещал, что не пойду ни на какой митинг, не буду участвовать ни в каких демонстрациях и что в половине первого приду к ним в Винограды на обед. После этого я проводил ее домой и отправился на митинг анархистов.

На площади Тыла я столкнулся с боснийцем, который торговал тростями, бичами и прочими небоснийскими изделиями. Он когда-то хаживал со своим товаром в ресторан, который я посещал, и сейчас, узнав меня, остановился, вытащил из связки прекрасную трость, покрытую черным эбонитовым лаком, и, похлопывая меня по плечу, сказал как-то необыкновенно доверительно:

— Купи, брат Славянин.

Упомянутая утренняя прогулка с барышней так размягчила меня, я чувствовал себя таким счастливым, что, предложи мне тогда кто-нибудь купить машину для вязания чулок, я бы наверняка ее купил.

Сияя от счастья, я заплатил боснийцу за прекрасную черную трость и пошел на митинг.

Митинг еще не был открыт, перед входом в парк прохаживались двое полицейских, и я заметил, что во дворе второго дома от входа в парк, в переулке, стояла за воротами еще дюжина полицейских, ожидая, чем все это кончится. А пока они курили, топтались на месте и выглядели совершенно невинно, как будто были членами какого-то самодеятельного кружка и договорились собраться здесь в переулке, перед поездкой за город.

Сквер был уже полон народу, а за председательским местом сидели за бумагами двое служащих полиции. Один карандашом рисовал человечка, а другой, помоложе, бледный, видимо, от волнения, не сводил глаз с блестящей поверхности колокольчика, стоявшего на столе.

Я сел на стул, как раз под трибуной председателя и разговорился с несколькими знакомыми, которые начали с восхищением рассматривать мою прекрасную новую трость, передавали ее из рук в руки и с видом знатоков, так, чтобы слышали полицейские, говорили, помахивая ею в воздухе: «Не хотел бы я, чтоб мне хоть разок съездили этой штуковиной». — «Да, хватит и одного раза. Стукнул по голове, и готово».

После каждой такой фразы полицейские вздрагивали, но потом снова делали вид, будто ничего не слышат.

Перед самым началом митинга ко мне подошел один долговязый парень, которого я знал как в высшей степени романтически настроенного приверженца анархизма. Он отвел меня в сторону и таинственно сказал:

— Знаете, я чувствую, что-то носится в воздухе, да, все ясно, сегодня это уже не удастся сдержать. Я встану с вами под трибуной, а когда они распустят наш митинг, вы дадите мне свою трость, и я тресну этого государственного мужа по голове, Я принесу себя в жертву. Кто-то же должен начать.