— Не над чем смеяться, Уоррен. Это же потрясающе — масса знаний, о каких никто никогда и не мечтал. Знаний, накопленных за многие годы, может статься, за тысячи лет. За все годы с тех пор, как та, другая, раса в последний раз опорожнила свои ловушки и отбыла восвояси.
— Послушайте, — сказал Уоррен, — а не лучше ли было подождать, пока мы не напоремся на знания о наших собственных движках? Они же наверняка выплывут, и скоро. Их забрали, захватили — называйте, как вам угодно, — позже, чем всю прочую чертовщину, какую вы записываете. Всего-то немного подождать, и мы восстановим утраченные знания. И не придется надрываться, демонтируя прежние движки и заменяя их новыми.
Спенсер тяжко покачал головой:
— Ланг уже все прикинул. В поступлении информации из ловушки нет никакого видимого порядка, никакой последовательности. Есть вероятность, что ждать нужных знаний придется долго, очень долго. И нельзя даже примерно предсказать, сколько времени пройдет, пока информация не иссякнет. Ланг полагает, что ее там хватит на много лет. Но есть еще одна сторона медали. Надо бы улетать отсюда, и как можно скорее.
— Какая муха вас укусила, Спенсер?
— Не знаю.
— Вы чего-то боитесь. Что-то пугает вас до полусмерти.
Спенсер наклонился к капитану и, ухватившись за край столешницы обеими руками, почти повис на ней.
— Уоррен, в этой ловушке не только знания. Мы следим за записью, так что установили без ошибки. Там еще и…
— Попробую догадаться сам, — перебил Уоррен. — У ловушки есть индивидуальность.
Спенсер не ответил, но выражение его лица было красноречивым.
— Прекратите прослушивание, — резко приказал Уоррен, — Выключите все свои приборы. Мы улетаем отсюда.
— Но это же немыслимо! Как вы не понимаете? Немыслимо! Существуют определенные принципы. Прежде всего мы…
— Не продолжайте, сам знаю. Вы люди науки. Но еще и круглые идиоты.
— Из башни поступают такие сведения, что…
— Выключите связь!
— Нет, — ответил Спенсер упрямо, — Не могу. И не хочу.
— Предупреждаю, — мрачно произнес Уоррен, — как только кто-либо из вас начнет обращаться в инопланетянина, я убью его без колебаний.
— Хватит дурить!..
Спенсер резко повернулся и вышел из каюты. Оставалось слушать, стремительно трезвея, как его ботинки пересчитывают ступеньки трапа.
Вот теперь Уоррену было окончательно все ясно. Ясно, отчего предыдущий корабль стартовал отсюда в спешке. Ясно, почему экипаж бросил свои припасы, почему инструменты валялись там, где их обронили при бегстве.
Через несколько минут снизу притащился Лопоухий и принес огромный кофейник и пару чашек. Пристроил чашки на столе, наполнил их и с грохотом поставил кофейник рядом.
— Айра, — возвестил Лопоухий, — это был черный день, когда ты бросил пить.
— Почему?
— Потому что на свете нет никого, нет и не будет, кто мог бы надираться так лихо, как ты.
Они молча прихлебывали горячий черный кофе. Потом Лопоухий изрек:
— Мне все это по-прежнему не по нутру.
— Мне тоже, — согласился с коком Уоррен.
— Это ведь всего половина рейса…
— Рейс окончен, — заявил Уоррен без обиняков. — Как только мы поднимемся отсюда, полетим прямиком на Землю. — Они выпили еще кофе, и капитан спросил: — Сколько народу на нашей стороне, Лопоухий?
— Мы с тобой да Мак с четырьмя своими механиками. Всего семь.
— Восемь, — поправил Уоррен, — Не забудь про дока. Старый док не участвовал ни в каком прослушивании.
— Дока считать не стоит. Ни на чьей стороне.
— Если дойдет до крайности, док тоже в состоянии держать оружие.
Когда Лопоухий удалился, Уоррен какое-то время сидел, размышляя о предстоящем долгом пути домой. Слышно было, как команда Мака гремит, снимая старые движки. Наконец Уоррен встал, привесил к поясу пистолет и вышел из каюты проверить, как складываются дела.
Детский сад
Он отправился на прогулку ранним утром, когда солнце стояло низко над горизонтом; прошел мимо полуразвалившегося старого коровника, пересек ручей и по колено в траве и полевых цветах стал подниматься по склону, на котором раскинулось пастбище. Мир был еще влажен от росы, а в воздухе держалась ночная прохлада.
Он отправился на прогулку ранним утром, так как знал, что утренних прогулок у него осталось, наверно, совсем немного. В любой день боль может прекратить их навсегда, и он был готов к этому… уже давно готов.
Он не спешил. Каждую прогулку он совершал так, будто она была последней, и ему не хотелось пропустить ничего… ни задранных кверху мордашек — цветов шиповника со слезинками-росинками, стекающими по их щекам, ни переклички птиц в зарослях на меже.
Он нашел машину рядом с тропинкой, которая проходила сквозь заросли на краю оврага. С первого же взгляда он почувствовал раздражение: вид у нее был не просто странный, но даже какой-то необыкновенный, а он сейчас мог и умом и сердцем воспринимать лишь обычное. Машина — это сама банальность, нечто привычное, главная примета современного мира и жизни, от которой он бежал. Просто машина была неуместна на этой заброшенной ферме, где он хотел встретить последний день своей жизни.
Он стоял на тропинке и смотрел на странную машину, чувствуя, как уходит настроение, навеянное цветами, росой и утренним щебетанием птиц, и как он остается наедине с этой штукой, которую всякий принял бы за беглянку из магазина бытовых приборов. Но, глядя на нее, он мало-помалу увидел в ней и другое и понял, что она совершенно не похожа на все когда бы то ни было виденное или слышанное… и уж, конечно, меньше всего — на бродячую стиральную машину или заметающий следы преступлений сушильный шкаф.
Во-первых, она сияла… это был не блеск металлической поверхности, не глянец глазурованного фарфора… сияла каждая частица вещества, из которого она была сделана. Он смотрел прямо на нее, и у него было ощущение, будто он видит ее насквозь, хотя он и не совсем ясно различал, что у нее там, внутри. Машина была прямоугольная, примерно фута четыре в длину, три — в ширину и два — в высоту; на ней не было ни одной кнопки, переключателя или шкалы, и это само по себе говорило о том, что ею нельзя управлять.
Он подошел к машине, наклонился, провел рукой по верху, хотя вовсе не думал подходить и дотрагиваться до нее, и лишь тогда сообразил, что ему, по-видимому, следует оставить машину в покое. Впрочем, ничего не случилось… по крайней мере сразу. Металл или то, из чего она была сделана, на ошупь казался гладким, но под этой гладкостью чувствовалась страшная твердость и пугающая сила.
Он отдернул руку, выпрямился и сделал шаг назад.
Машина тотчас щелкнула, и он совершенно определенно почувствовал, что она щелкнула не для того, чтобы произвести какое-нибудь действие или включиться, а для того, чтобы привлечь его внимание, дать ему знать, что она работает, что у нее есть свои функции и она готова их выполнять. И Он чувствовал, что, какую бы цель она ни преследовала, сделает она все очень искусно и без всякого шума.
Затем она снесла яйцо.
Почему он подумал, что она поступит именно так, он не мог объяснить и потом, когда пытался осмыслить это.
Во всяком случае, она снесла яйцо, и яйцо это было куском нефрита, зеленого, насквозь пронизанного молочной белизной, искусно выточенного в виде какого-то гротескного символа.
Взволнованный, на мгновение забыв, как материализовался нефрит, он стоял на тропинке и смотрел на зеленое яйцо, увлеченный его красотой и великолепным мастерством отделки. Он сказал себе, что это самое прекрасное произведение искусства, которое он когда-либо видел, и он точно знал, каким оно будет на ощупь. Он заранее знал, что станет восхищаться отделкой, когда начнет внимательно рассматривать нефрит.
Он наклонился, поднял яйцо и, любовно держа его в ладонях, сравнивал с теми вещицами из нефрита, которыми занимался в музее долгие годы. Но теперь, когда он держал в руках нефрит, музей тонул где-то далеко в дымке времени, хотя с тех пор, как он покинул его стены, прошло всего три месяца.
— Спасибо, — сказал он машине и через мгновение подумал, что делает глупость, разговаривая с машиной так, будто она была человеком.
Машина не двигалась с места. Она не щелкнула, не пошевелилась.
В конце концов он отвернулся от нее и пошел вниз по склону, мимо коровника, к дому.
В кухне он положил нефрит на середину стола, чтобы не терять его из виду во время работы. Он разжег огонь в печке и стал подбрасывать небольшие чурки, чтобы пламя разгоралось быстрее. Поставив чайник на плиту и достав из буфета посуду, он накрыл на стол, поджарил бекон и разбил о край сковородки последние яйца.
Он ел, не отрывая глаз от нефрита, который лежал перед ним, и все не переставал восхищаться отделкой, стараясь отгадать его символику. Он подумал и о том, сколько должен стоить такой нефрит. Дорого… хотя это интересовало его меньше всего.
Форма нефрита озадачила его — такой он никогда не видел и не встречал ничего подобного в литературе. Он не мог представить себе, что бы она значила. И все же в камне была какая-то красота и мощь, какая-то специфичность, которая говорила, что это не просто случайная вещица, а продукт высокоразвитой культуры.
Он не слышал шагов молодой женщины, которая поднялась по лестнице и прошла через веранду, и обернулся только тогда, когда она постучала. Она стояла в дверях, и при виде ее он сразу поймал себя на том, что думает о ней с таким же восхищением, как и о нефрите.
Нефрит был прохладным и зеленым, а ее лицо — резко очерченным и белым, но синие глаза имели тот же мягкий оттенок, что и этот чудесный кусок нефрита.
— Здравствуйте, мистер Шайе, — сказала она.
— Доброе утро, — откликнулся он.
Это была Мэри Маллет, сестра Джонни.
— Джонни пошел ловить рыбу, — сказала Мэри, — Они отправились с младшим сынишкой Смита. Молоко и яйца пришлось нести мне.
— Я рад, что пришли вы, — сказал Питер, — хотя не стоило беспокоиться. Я бы сам зашел за ними чуть попозже. Мне это пошло бы на пользу.