— Но ведь, наверное, у кого-то остались близкие — жены, мужья, дети, друзья? Ко мне это, правда, не относится: я не женат, да и друзей немного.
— Странно, но факт, — ответил Джонатон. — Если у кого-то из нас и были семейные связи, то не слишком крепкие.
— По-вашему, выбирают только людей без крепких привязанностей?
— Сомневаюсь, что это принимается во внимание. Скорее, среди людей нашего круга просто нет таких, кто склонен к крепким привязанностям.
— Тогда расскажите мне подробнее о наших компаньонах. Вы упомянули, что занимаетесь философией. Я узнал кое-что и о некоторых других. А кто такой Андервуд?
— Драматург. И надо сказать, до того, как он попал сюда, его пьесы пользовались довольно большим успехом.
— А Чарли и Джейн?
— Чарли — карикатурист, Джейн — очеркист.
— Очеркист?
— Да. Специализировалась на темах, связанных с общественным самосознанием. Писала духоподъемные статьи для так называемых элитарных журналов, но иногда печаталась и в самых престижных изданиях. Чарли был известен на Среднем Западе. Работал в небольшой ежедневной газете, однако его карикатуры перепечатывали чуть не по всей стране. У него было уже довольно прочное имя, и может статься, он сменил бы жанр и перешел бы к более значительным работам.
— Значит, мы не все из этой части страны? Не все из Новой Англии?
— Нет, не все. Только двое — вы да я. Остальные из других регионов.
— Но всех нас можно отнести, с большей или меньшей натяжкой, к людям искусства. Притом мы были разбросаны по стране. Какими же ухищрениями они, кто б они ни были, заманили нас одного за другим в этот дом? Ведь, насколько я понимаю, все мы явились сюда добровольно, никого не похищали и не привозили сюда насильно?
— По-видимому, вы правы. Но как этого удалось добиться, понятия не имею. Предположительно какой-то психологический трюк, но что за трюк и как он осуществляется, не могу себе и представить.
— Вы назвали себя философом. Вы что, преподавали философию?
— В свое время да. Только не получал от этого никакого удовлетворения. Вдалбливать давние мертвые догмы юнцам, которые тебя и не слушают толком, — это, доложу я вам, работка не из приятных. Хотя их-то, наверное, не стоит винить. Философия в наши дни вообще мертва. Большая ее часть больна упрощенчеством и, мягко говоря, отстала от жизни. Нам нужна новая философия, которая помогала бы нам жить в согласии с нынешним миром.
— И вы создаете именно такую философию?
— Пишу кое-что с нею связанное. Но, признаться, с каждым прожитым здесь годом делаю все меньше и меньше. Не вижу стимула. Вероятно, всему виной здешняя покойная жизнь. Что-то во мне утратилось. То ли гнев испарился, то ли пропал контакт с миром, каким я его знал. Меня избавили от соприкосновения с повседневностью, я потерял с нею связь. Во мне теперь нет потребности протестовать, нет ощущения поруганного достоинства, и необходимость новой философии стала чисто теоретической.
— Вернемся к вопросу о прислуге. Вы сказали, что время от времени она меняется.
— Все довольно просто. Я упоминал, что мы следили за прислугой, но не могли же мы приставить к ней часовых на круглые сутки. А прислуга, со своей стороны, всегда в курсе всех наших дел. И замена персонала — одни уходят, другие появляются — происходит неизменно в наше отсутствие.
— А снабжение? Доставляются же откуда-то припасы! Это никак не может быть так уж просто.
Джонатон усмехнулся:
— А вы, оказывается, человек въедливый…
— Я заинтригован, черт возьми! Ведь как-то все это функционирует, и я хочу докопаться как. Может, стоило бы заглянуть в подвал? А что, если там туннели? Может, прислуга да и припасы прибывают через туннели? Конечно, идея как из шпионского романа, а все же…
— Что ж, может быть, может быть. Но если так, мы ничего никогда не установим. Да, припасы хранятся в подвале, но нас туда не пускают. Подвалом заправляет дюжий детина, к тому же он глухонемой или притворяется глухонемым. Он оттуда не вылезает, ест там и спит. И считается ответственным за снабжение.
— Выходит, в моем предположении нет ничего невозможного?
— Да, — отозвался Джонатон. — В нем нет ничего невозможного.
Огонь в камине угас, только несколько угольков еще теплились под слоем золы. В тишине, спустившейся на гостиную, Латимер различал подвывание ветра в ветвях окрестных деревьев.
— Об одном вы еще не знаете, — произнес Джонатон. — На берегу водятся большие бескрылые гагарки.
— Бескрылые гагарки? Не может быть! Их же…
— Да, разумеется. Их истребили более ста лет назад. А в океане киты. В иные дни замечаешь по доброму десятку китов. Бывает, что заметишь и белого медведя.
— Тогда, значит…
— Значит, — кивнул Джонатон, — мы где-то в доисторической Северной Америке. По моей оценке, примерно за три-четыре тысячелетия до наших дней. В лесу можно услышать, а то и увидеть лосей. Полным-полно оленей, попадаются даже лесные карибу. А уж птиц и дичи видимо-невидимо. Если вам придет такая фантазия, можно отлично поохотиться. Ружья и патроны у нас есть.
Когда Латимер поднялся вновь к себе в комнату, уже занимался рассвет. Он устал до изнеможения и понимал, что теперь способен заснуть. Но все равно, прежде чем лечь, постоял у окна, глядящего на березовую рощу и берег. Над водой поднимался слабый туман, и все вокруг приобрело нереальный, волшебный вид.
Доисторическая Северная Америка — так считает философ, и, если он прав, шансов вырваться отсюда в знакомый мир очень и очень мало. Для этого надо проникнуть в секрет — или овладеть технологией — перемещений во времени. Кто же, хотелось бы понять, мог расколоть эту тайну, создать технологию? И кто, создав нужную технологию, мог использовать ее для нелепой цели заточать людей во времени?
В Массачусетском технологическом, припомнил Латимер, был чудак, потративший лет двадцать, если не больше, на то, чтобы найти точное определение времени и хотя бы приблизиться к пониманию, что это такое. Но то было давно, а потом чудак пропал из виду или, по меньшей мере, с газетных страниц. В свое время о нем пописывали, как правило, с нескрываемой иронией, потом перестали. Впрочем, поправил себя Латимер, чудак из Массачусетской техноложки тут, наверное, вовсе ни при чем — могли быть и другие ученые, исследовавшие ту же проблему, но, к счастью для себя, избегшие внимания прессы.
Довольно было задуматься на эту тему, и Латимер ощутил волнение: он увидит Америку первобытной поры, увидит континент задолго до белых первооткрывателей, до викингов, Каботов, Картье[37] и всех прочих! Хотя, наверное, тут есть индейцы — забавно, что Джонатон не упомянул про индейцев.
Не отдавая себе в том отчета, Латимер уставился на маленькую группу берез. Две из них росли чуть позади крупного, футов пять в высоту, валуна — по разные его стороны. Третья береза выбрала себе место тоже позади валуна, но немного выше по склону и как бы на равном расстоянии от двух других. Казалось бы, ничего особенного: березы часто собираются группами по три. И все же в этой группе было, видимо, что-то странное, привлекшее его внимание, но если и была странность, то больше не проявлялась, во всяком случае, уловить ее больше не удавалось. Тем не менее Латимер не отводил взгляда от трех берез, недоумевая, что же такое он подметил и подметил ли что-нибудь вообще.
На его глазах на валун опустилась прилетевшая откуда-то птичка. Птичка была певчая, но какая именно, не разобрать — далеко. Он лениво наблюдал за птичкой, пока та не вспорхнула и не улетела.
Не удосужившись раздеться, лишь сбросив с ног ботинки, Латимер пересек комнату, повалился на кровать и забылся едва ли не раньше, чем голова коснулась подушки.
Когда он проснулся, был почти полдень. Умылся, причесался, с бритьем возиться не стал и, слегка пошатываясь, спустился вниз: стряхнуть с себя дурман чрезмерно крепкого сна было не так-то просто. В доме никого не оказалось, но в столовой был оставлен один прибор, а на буфете — завтрак, накрытый салфетками. Он выбрал себе почки и яичницу-болтунью, нацедил чашку кофе и перешел к столу. Запах пищи разбудил волчий аппетит, он съел все до крошки, сходил за добавкой и уж конечно за второй чашкой кофе.
Наконец он вышел на воздух через дверь заднего фасада, но и тут никого не увидел. К берегу, как и вчера, сбегал поросший березами склон. Издалека слева донеслись два хлопка, похожих на выстрелы. Наверное, кому-то захотелось поохотиться на уток или на перепелов. Говорил же Джонатон, что здесь отличная охота.
Чтобы достичь берега, пришлось осторожно пробираться сквозь нагромождения камней. Мелкая галька хрустела под ногами. Набегающие валы разбивались о беспорядочно разбросанные валуны, и даже в сотне ярдов от воды на лицо оседала влага — пелена мельчайших брызг.
Под слоем гальки что-то слабо сверкнуло, и Латимер наклонился, заинтересованный. И лишь нагнувшись совсем низко, понял, что это агат размером с теннисный мяч. Одна из граней была сколота — именно она, мокрая от брызг, и посылала неверный восковой отсвет. Он подобрал камень и принялся полировать, счищая налипшие зернышки песка и припоминая, как мальчишкой искал агаты по заброшенным гравийным карьерам. Здесь, на берегу, совсем рядом с первым агатом отыскался второй, а неподалеку, в сторонке, третий. Ковыляя на корточках, он подобрал все три камня — второй был чуть побольше первого, третий чуть поменьше. Он вглядывался в них как встарь, любуясь изяществом их структуры, ощущая вновь, через столько лет, нервную дрожь, какую испытывал всякий раз, когда находил агаты. К тому времени, как он уехал из дому в колледж, у него набрался целый мешочек агатов, припрятанный в углу гаража. Кто бы мог подсказать — что сталось с этими камушками потом?..
Внезапно из-за валунов, громоздящихся в нескольких ярдах от Латимера, показалось нечто диковинное и направилось вперевалку к воде. Птица ростом дюймов в тридцать, отдаленно напоминающая пингвина. Оперение в верхней части туловища было черным, в нижней — белым, и глаза окольцованы большими белыми кругами. Крохотные крылышки покачивались на ходу. А клюв был острый и тяжелый — грозное ударное оружие.