Я опять покачал головой.
— У него был братец по прозвищу Старший Злыдень, Никто теперь и не помнит, как их звали на самом деле. Вся семейка жила на Ондатровом острове. В общем, когда они с Амелией поженились, он купил на деньги, что припас, клочок земли в Унылой лощине, милях в двух от дороги, и надумал завести собственную ферму. Как уж он с ней управляется, просто не понимаю. И чуть не каждый год по ребятенку, а после он со своей миссис не уделяют потомству никакого внимания. Скажу тебе откровенно, Хортон, вот уж людишки, без которых мы здесь спокойно бы обошлись. От них, что от Тома Уильямса, что от всех, кого он наплодил, только неприятности, и ничего больше. Завели собак столько, что никакой дубиной не разгонишь, и собаки-то никчемные, в точности как сам Том. Знай себе шляются по округе и жрут что попало и ни черта не умеют. Том уверяет, что просто любит собак, вот и все. Ну слышал ли ты что-либо подобное? Никудышный человечишка, со всеми своими собаками и детьми, которые вечно влипают в какие-нибудь истории…
— Мисс Адамс, кажется, считает, — напомнил я, — что это не только их вина.
— Знаю. Она твердит, что они отверженные и неимущие. Еще одно любимое ее словцо. Тебе понятно, что это за неимущие? Это те, кто не сумел ничего нажить. Да никаких неимущих не было бы в помине, если б каждый работал на совесть и имел хоть каплю здравого смысла. Да, конечно, в правительстве обожают болтать о неимущих и о том, что мы все обязаны им помогать. Только если бы правительство пожаловало сюда да полюбовалось на кое-каких неимущих, то сразу смекнуло бы, отчего они такие, какие есть…
— Когда я ехал сюда поутру, — перебил я, — мне стало любопытно, сохранились ли здесь еще гремучие змеи.
— Гремучие змеи? — переспросил он.
— Раньше, в мои мальчишеские годы, их было здесь видимо-невидимо. Любопытно, теперь их не поубавилось?
Он глубокомысленно кивнул:
— Может, и поубавилось. Хотя еще попадаются. А если залезть подальше в холмы, там их сколько угодно. Тебя что, интересуют гремучие змеи?
— Да нет, не особенно.
— Ты непременно должен прийти в школу на вечер, — сказал он. — Там соберется много народу. Познакомишься кое с кем. Сегодня последний день занятий, и ребятишки исполнят что-нибудь, будут читать стихи, а может, споют песенку или сыграют пьеску. А потом будет распродажа корзинок, чтоб собрать деньги на новые книжки для библиотеки. Мы здесь до сих пор придерживаемся прежних обычаев, годы нас не очень-то изменили. И развлекаемся как умеем, на свой манер. Сегодня распродажа, а недельки через две в методистской церкви будет клубничный фестиваль. Вот тебе два прекрасных случая встретить старых знакомых.
— Обязательно приду, если смогу, — пообещал я. — И на вечер, и на фестиваль.
— На твое имя есть почта, — сообщил он. — Начала поступать неделю назад, если не две. Я же местный почтмейстер, как и прежде. Почтовое отделение размещается здесь, в этой лавке, уже без малого сотню лет. Говорят, правда, что его заберут отсюда, объединив с отделением в Ланкастере, чтоб доставлять почту во все поселки по кольцу. Ну никак не желает правительство оставить нас в покое. Все ему неймется, все норовит что-нибудь переделать. И назвать это улучшением обслуживания. Клянусь жизнью, не понимаю, чем плохо было обслуживание, которым население Пайлот Ноба пользовалось целых сто лет…
— Я так и предполагал, что у вас накопится куча почты, — сказал я, — Я просил пересылать ее сюда, но сам слегка задержался. Ехал не спеша, останавливаясь повсюду, где было на что посмотреть.
— Собираешься заглянуть на ферму, где жил прежде?
— Пожалуй, нет. Там, наверное, слишком многое изменилось.
— Там теперь живет семья Боллардов. У них два сына, оба уже почти взрослые. Пьют они сильно, сыновья, временами просто беда.
Я кивнул:
— Так вы говорите, мотель ниже по реке?
— Точно. Проедешь школу и церковь, потом дорога свернет налево. Вскоре за поворотом увидишь вывеску. Мотель называется «У реки». Сейчас я соберу твою почту.
Глава 4
На большом плотном конверте в левом верхнем углу был небрежно написан обратный адрес, и это был адрес Филипа Фримена. Я сидел в кресле у открытого окна и вертел конверт в руках, недоумевая, чего ради Филипу вздумалось мне написать или послать мне что бы то ни было. Да, конечно, мы были с ним знакомы, и он мне даже нравился, но близкой Дружбой никогда и не пахло. Единственное, что нас связывало, — мы оба испытывали симпатию и уважение к замечательному старику, погибшему три недели назад в автокатастрофе.
Из-за окна доносился голос реки, ее приглушенный бормочущий разговор с полями и холмами, мимо которых она скользила. Чем дольше я вслушивался в этот голос, тем яснее припоминал деньки, когда мы с отцом сидели на ее берегу и удили рыбу. На реке я всегда бывал с отцом, ни разу сам по себе — река таила слишком много опасностей для десятилетнего мальчишки. Ручей, разумеется, другое дело, на ручей я мог отправиться и один, пообещав, что буду осторожен.
Ручей был мне другом, искристым летним другом, а река привораживала. И привораживает по-прежнему, признался я себе, и даже сильнее, чем раньше: мальчишеские грезы обострены временем… И вот я снова здесь, подле нее, и буду жить подле нее, пока не наскучит. Я даже отдавал себе отчет в том, что где-то глубоко внутри прячется страх: а если я проживу здесь так долго, что привыкну к реке? И волшебство утратится, и окажется, что это обыкновенная река, текущая по обыкновенной земле.
Мир и покой, подумал я, такой мир и покой сегодня сохранились в немногих тихих заводях, медвежьих углах планеты… Здесь человеку достанет времени и места сосредоточиться и подумать, и не доберутся до него даже отзвуки грохочущих бед мировой торговли и международной политики. Натиск прогресса не затронул эти края, здесь он почти неощутим.
Почти неощутим, а потому здесь сохранились прежние идеалы. Эти края не ведают, что Бог умер: в поселковой церквушке священник, наверное, и поныне поминает в проповедях козни дьявола и геенну огненную, а паства самозабвенно внимает ему. Эти края не подавлены комплексами социальных сопоставлений, здесь до сих пор полагают, что человек, дабы заработать на жизнь, должен трудиться в поте лица своего. В этих краях избегают трат не по средствам, а норовят обойтись тем, что есть, и не выплачивать лишних налогов. Здесь ценят старые надежные добродетели, когда-то повсеместные, но не выдержавшие состязания с соблазнами века. А еще здесь не погрязли в глупостях, привнесенных извне, спаслись от них — и не только от материальных, но и от глупостей интеллектуальных, моральных, эстетических не в меньшей мере. Здесь все еще способны верить — в эпоху, когда уже не верят ни во что. Все еще держатся за определенные ценности, пусть даже ложные, — в годы, когда ценностей почти не осталось. Все еще искренне соблюдают основные принципы общежития — в то время как большая часть человечества сорвалась в цинизм.
Я оглядел комнату, совсем простую, маленькую, чистую, светлую, с деревянными панелями по стенам, с минимумом мебели и без ковров на полу. Монашеская келья, подумал я и сразу решил, что так и должно быть; трудно, почти невозможно работать, если тебя окружают избытком удобств.
Мир и покой, повторил я про себя. А как тут насчет гремучих змей?.. Что, если весь этот мир и покой — не более чем обманчивая поверхность, тихая запруда у мельничного створа, под которой скрыт бешеный водоворот? Я будто вновь увидел нависшую надо мной безжалостную плоскую голову — и едва я вспомнил ее, мое тело отозвалось болью, заново ощутив ужас, заморозивший его до полной неподвижности.
Зачем понадобилось задумывать и осуществлять покушение столь причудливым образом? Кто это сделал и как и почему это выпало на мою долю? Почему вечером ферм было две и таких одинаковых, что глаз почти не замечал различий? И при чем тут Куряка Смит, и застрявшая машина, которая на самом деле не застревала, и трицератопс, который через мгновение исчез без следа?
Я сдался. Ответов не было. Единственный возможный ответ заключался в том, что ничего этого не происходило, — а я был убежден, что произошло. Еще допустимо, что я мог вообразить себе любое из происшествий по отдельности, но все вместе — нет, никогда! Безусловно, где-то должно было таиться какое-то объяснение, но я не находил даже намека на него.
Отложив большой конверт, я просмотрел остальную почту и не обнаружил ничего важного. Несколько открыточек от друзей с пожеланиями удачно обосноваться на новом месте, но в большинстве своем открытки несли на себе отпечаток фальшивой сердечности, который мне не слишком понравился. Вероятно, все посчитали, что я слегка помешался, если решил похоронить себя в дикой, по их представлениям, глуши ради того, чтобы сочинить книжку, которая, скорее всего, окажется препаршивой. Кроме открыток в почте были несколько неоплаченных счетов, парочка журналов и рекламные проспекты.
Я вернулся к большому конверту и вскрыл его. Из конверта выпала пачка отснятых на ксероксе листов с приколотой к ним запиской. Она гласила:
«Дорогой Хортон! Разбирая бумаги, оставшиеся на дядюшкином столе, я наткнулся на эту рукопись. Поскольку вы были одним из его ближайших друзей и он вас очень ценил, я снял для вас копию. Честно говоря, не знаю, что и подумать. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, я, наверное, решил бы, что это всего лишь безобидная фантазия, которую автор по какому-то капризу или по иным личным мотивам записал на бумаге, — может, просто для того, чтобы выкинуть ее из головы. Но вы, вероятно, согласитесь со мной, что дядюшка не был склонен к пустым капризам. А вдруг он при каких-то обстоятельствах упоминал в беседах с вами о чем-либо подобном? Если так, вы сумеете разобраться в рукописи гораздо лучше меня. Филип».
Я отсоединил записку от ксероксных листов, и передо мной лег документ, нацарапанный мелким неразборчивым почерком — почерком, совершенно не похожим на автора.