едуйте голосу вашей совести, Просперо, что бы ни говорили люди. Господь с вами. — И кардинал поднял руку для благословения.
Монна Аурелия молчала, пока за прелатом не закрылась дверь. Затем презрительно произнесла:
— Мнение священника! Что проку от него в миру?
Но Просперо не ответил ей. Мнение священника глубоко потрясло его и заставило серьезно задуматься. Увидев, что сын печально понурил голову и молчит, мать заговорила снова:
— Лучше бы рассказать Рейнальдо всю правду.
Просперо очнулся.
— Чтобы он разболтал ее всему свету?
— Но он сохранил бы доверие к тебе.
— Сохранил бы? — Просперо устало провел ладонью по бледному челу. — Разве их презрение имеет какое-то значение? Вы слышали, что сказал кардинал? Разве это не правда? Дядя и кузены раздулись от возмущения, не заметив во мне добродетели, которой, по их мнению, я обязан обладать. Но каковы их собственные добродетели? Принесли ли они хоть одну жертву? Каким образом предлагают они отомстить за поруганную честь Адорно?
Глава 16
Просперо прогуливался со своим дядей Джоваккино в саду кардинала. Азалии, недавно привезенные из Нового Света, открытого генуэзцем, ярко блестели в свете раннего утра.
Смятение, зароненное в душу кардиналом, и унять мог только кардинал.
В исповеди искал Просперо избавления от своих мучительных сомнений и в качестве исповедника выбрал своего дядю.
Сейчас, когда они не спеша прохаживались подле аккуратной самшитовой изгороди, возраст которой измерялся веками, их разговор, касающийся темы исповеди, все еще ни к чему не привел. Сама же исповедь, честная и откровенная, оказалась бесполезной.
— Сын мой, я не могу даровать тебе прощение, — сокрушенно произнес кардинал. — Сперва ты должен выказать стремление к избавлению от порока. Пока ты не выбросишь из головы саму мысль о мщении, ты продолжаешь грешить.
— Нет иного пути, кроме пути бесчестья. — Просперо сказал так в тайной надежде, что будет опровергнут. Но этого не произошло.
— Так может рассуждать человек. Меня же интересует точка зрения Господа. Я ничего более не могу сделать для тебя, дитя, пока ты не дашь мне понять, что в душе твоей произошли перемены.
Итак, притворно кающийся грешник поднялся с колен без отпущения грехов. Но хотя кардинал и не мог более ничего сделать для него как священник, по-человечески он все еще пытался помочь Просперо и с этой целью привел его в сад.
— Из этого трудного положения, в которое ты попал, нет простого выхода. Было бы легче, если бы тебя вдохновляло благочестие. Поставив свой долг перед Богом выше мнений света, ты бы обрел достаточно сил, чтобы перенести осуждение с безразличием. Но твое единственное побуждение заключено в твоих страстях, в мирской любви. Даже отказавшись от мести, которую считаешь сыновним долгом, ты бы отказался не из христианских принципов, а ради собственного удовлетворения. Ты ненавидел бы грех не потому, что грех тебе ненавистен, а из-за того, что он мешает осуществлению твоих желаний.
— Я не говорил всего этого, — возразил Просперо. — Я стою на распутье. То, от чего я должен отказаться, — не месть, а суд над убийцами моего отца. Иными словами, я должен отказаться от своих надежд на счастье. В этом и заключается мой выбор.
— Ты просто выразил другими словами то, что сказал я. Если ты отказываешься от мести потому, что тебе открываются другие возможности, то в чем твоя заслуга?
— Ваше преосвященство не только священник, но и Адорно. Усматриваете ли вы, Адорно, заслугу в том, чтобы отказаться от справедливого возмездия?
— В Писании сказано: «Мщение — Мой удел». Таков ответ священнослужителя. Это закон Господа. Мирянин не может быть освобожден от его соблюдения, за исключением случаев, когда подвергается опасности его душа.
— Вы хотите, чтобы я поверил, что, и не будучи священником, вы советовали бы мне простить Дориа?
Кардинал ласково улыбнулся:
— Как Адорно, возможно, и не посоветовал бы. Но поскольку я все равно был бы не прав, какое это имеет значение? Хотя я и служитель Господа, но я все же и Адорно. Я все же брат твоего отца. И клянусь тебе, что не жажду крови Дориа. Но поскольку я слаб и подвержен страстям… как и все, я бы не сказал, что не желаю мести даже как священнослужитель. Если, разумеется, на Дориа и впрямь лежит ответственность за убийство.
Просперо в изумлении остановился.
— А разве он невиновен?
Кардинал тоже остановился и провел узкой изящной ладонью по верху самшитовой изгороди, на которой все еще алмазно искрилась роса. Отняв влажную руку, Джоваккино вдохнул ее аромат.
— Я считаю, что нет. Говорить, что Дориа — убийцы твоего отца, было бы преувеличением. Самое большее, что можно утверждать с уверенностью, — это что Антоньотто погиб в результате некоторых их действий, целью которых не было лишение его жизни или, если уж на то пошло, занимаемой им должности. Насколько я знаю, Андреа Дориа желал сохранить ему жизнь. Рано утром после вашего побега он высадился на берег с войсками.
— Для того чтобы защитить жизнь моего отца? — Просперо произнес это едва ли не с насмешкой.
— А для чего же еще? Чтобы уничтожить его, Дориа достаточно было ничего не предпринимать.
Ответ был столь убедителен, что Просперо пришлось согласиться.
— Он обещал обеспечить сопровождение, — вспомнил Просперо. — Почему же мне так и не сказали, что он сдержал свое слово?
Кардинал улыбнулся.
— Твоя ненависть привлекает к тебе только врагов Дориа, которые хотели бы лишь пуще прежнего разжечь твою злобу.
— А их союз с Фрегозо? А отставка моего отца?
— Возможно, его принудил король Франции. У Дориа была одна цель — освобождение Генуи, и он полагал, что король Франциск будет содействовать этому. Король нарушил свои обещания.
— Так говорил Дориа. Вы верите этому?
— Я знаю, что это правда. Я приложил много усилий, чтобы удостовериться. — На аскетическом лице кардинала появилась примиряющая улыбка. — В конце концов, я Адорно и счел себя обязанным выяснить правду. Надеюсь, это тебе поможет.
— Мне нужны доказательства.
Его преосвященство понимающе кивнул.
— Ищи их, и Господь поможет тебе… Тогда ты сможешь мстить из чистых побуждений, а не делать жажду возмездия предметом меновой торговли. Таким образом ты примиришься с Господом и сможешь встретить Судный день со спокойной совестью.
Однако, каким бы ни оказалось окончательное и непредсказуемое пока решение, душевное спокойствие было еще недоступно Просперо, совсем запутавшемуся из-за Джанны и из-за того, что злоупотреблял обманом, жертвой которого становилась она. Он был склонен согласиться с кардиналом, что обвинение в убийстве несостоятельно. Он вынашивал это обвинение, основываясь на догадках, при тщательном рассмотрении оказавшихся беспочвенными. Во враждебности Филиппино и преступном принуждении его к тяжкому труду Просперо мог бы увидеть злость, вызванную страхом перед возможной местью. Понемногу это становилось ясным и могло бы быть еще яснее, не отбрось Просперо доводы рассудка, сочтя их плодом своего воображения.
Хмурый и терзающийся, стоял Просперо на другой день на берегу, дожидаясь высадки императора. Герцог Мельфийский указал ему одно из самых почетных мест среди знати и военачальников.
Под грохот орудий, фанфары и громкие возгласы толпы Карл V сошел на берег с огромной позолоченной галеры, которая в великолепии флагов и вымпелов ввела сопровождающую флотилию в порт, щедро украшенный по такому случаю знаменами.
Вдоль Рипа, позади сверкающих шеренг войск, бурлила плотная шумная толпа генуэзцев на фоне гобеленов, расшитых золотом и серебром транспарантов, развевающихся знамен, преобразивших лавки и дома, расположенные вблизи порта. На расчищенной солдатами площадке главы округов с присущим им чувством превосходства выстроились в шеренгу, над которой развевался белый стяг с изображением креста и грифона.
Император ступил на мол Кариньяно, где была воздвигнута триумфальная арка с начертанным на ней приветствием самому могущественному в мире монарху.
Император легко спустился с галеры по короткому, застланному ковром трапу. Внизу его ожидал Дориа с двумя десятками вельмож, которым он оказал честь, пригласив сопровождать его. За ними расположился новый дож в расшитой золотом одежде, а также сенаторы в пурпурных облачениях и тридцать трубачей в красных и белых шелках, чьи серебряные, украшенные флагами инструменты звонко трубили салют.
Высокая худощавая фигура юного монарха резко выделялась на фоне пышной свиты придворных, сходивших вслед за ним на берег. Он был одет во все черное, и единственными его украшениями были знак Золотого руна[1245] с бледно-голубой лентой на груди и расшитый жемчугом высокий воротник плаща. Король был превосходно сложен; считалось, что у него самые стройные ноги в Европе. Но этим его краса и исчерпывалась. Его продолговатое лицо было болезненно-бледным. Его брови, скрытые сейчас круглой бархатной шляпой, были красивы и величественны, его глаза, в тех редких случаях, когда смотрели очень пристально, казались яркими и выразительными. Однако нос его был непомерно длинен, и создавалось впечатление, что он торчит в сторону. Его нижняя челюсть, покрытая жиденькой щетиной, сильно выдавалась вперед, а губы, пухлые, бесформенные, постоянно приоткрытые, придавали лицу туповатое и бессмысленное выражение.
Протянув свою красивую руку, на которой не было ни одного кольца, император поднял с колен Дориа, затем стоя выслушал приветствие, прочитанное по-латыни архиепископом Генуи. Император невнятно пробормотал короткую ответную речь, стоя на шаг впереди двух своих ближайших сопровождающих, из которых один, в огненно-красных одеждах, был его духовник, кардинал Гарсиа де Лойаза, а второй, одетый скромно, как и подобает императорскому наставнику, — Альфонсо д’Авалос, маркиз дель Васто. Его внимательные глаза отыскали Просперо и приветливо ему улыбнулись.