Весь шар земной... — страница 37 из 76

*

Один журналист рассказывал, как он познакомился с Вавиловым в вагоне поезда, идущего в Ленинград.

Еще не зная, кто перед ним, журналист попросил соседа по купе дать для чтения какую-либо из книг, стопкой лежащих на столике. Тот протянул «Георгики» Вергилия на латинском языке, сочинение о народностях Синьцзяна на английском и роман на французском. Журналист удивился, что собеседник владеет тремя языками (он удивился бы еще больше, если бы знал, что тот может изъясняться не на трех, а на двадцати двух языках и диалектах!).

Журналиста поразили также пометки на полях книги. У Вергилия они касались романского плуга. На страницах, посвященных народностям Синьцзяна, имелась запись об опытах с мушкой-дрозофилой. Роман, повествующий, как французский поэт Артюр Рембо во время скитаний попал в Абиссинию и заболел там слоновой болезнью, также испещряли бисерные буквы пометок. Но что это были за пометки? Рембо изнемогал от приступов своей ужасной болезни, а читавший роман восхищался своеобразием абиссинского ячменя!

В этой, зорко подмеченной журналистом, почти фанатической приверженности главному делу, вероятно, и разгадка того, что нередко в путевых записях Николая Ивановича Вавилова опаснейшим приключениям уделяется несколько строк, тогда как описание встреченного в придорожной канаве какого-нибудь растения занимает страницы.

У Вавилова был свой взгляд на географическую литературу. Эта литература обширна, говорил он, но каждый исследователь видит разное, пропуская факты через фильтр, зависящий от его целей и стремлений.

Факты, касающиеся Сирии, которую наблюдал Вавилов, проходили прежде всего через фильтр биолога, ботаника, охотника за растениями.

Попав в Дамаск, он восхищался географическим положением города, расположенного между пустынных гор, но окруженного морем зелени и поясом тучных полей. Здесь путник, истомленный переходами через пустыню, находит вожделенное «эльдорадо», слушая журчание воды и наслаждаясь тенью деревьев.

Вавилов говорит о поливном земледелии оазиса, окружающего город, о климатических условиях, благоприятных для произрастания плодов, винограда, злаков, а потом замечает как бы мимоходом: «Дамаск был на военном положении, ему угрожало наступление друзов. Окраины города были защищены баррикадами, и выходить далеко за город в окрестности не рекомендовалось властями».

Только и всего.

А ведь на самом деле под Дамаском да и на его окраинах ожесточенная партизанская война не затихала ни на один день. Перестрелка вспыхивала вдруг под крытыми сводами знаменитого дамасского базара; офицерский автомобиль падал в обмелевшее русло реки, пересекающей город; с башни над древними воротами на французов падали камни; дым подожженных складов застилал улицы, где на перекрестках за колючей проволокой, за баррикадами из мешков с песком дежурили посты. Они проверяли всех, кто хотел выйти из города или войти в него. Задержанных с оружием расстреливали на месте. Вот что скрывалось за фразой о «рекомендации» властей не выходить далеко за город.

И все же Вавилов отваживался вопреки запрету на вылазки к пригородным полям. Однако главную «жатву» он собирал по дамасским базарам.

Базары были жалкими. Подвоз почти прекратился. Кое-где на циновках лежали горки молодого зеленого миндаля, оливки, фисташки, длинные сирийские дыни, похожие на огурцы.

Вавилов не расспрашивал продавцов о том, что происходит в окрестностях Дамаска. Он интересовался, где и как выращен необыкновенно крупный виноград. Прицениваясь к зерну, не удивлялся дороговизне: казалось, его волновали лишь сорта сирийских пшениц…

Тут в голову, пожалуй, может закрасться мысль: как же так, вокруг идет борьба, сирийцы отважно дерутся за независимость, а русский профессор как ни в чем не бывало бродит по базарам, запуская руки в плетеные сосуды с пшеницей?

Но что же он должен был делать? Неосторожный вопрос, малейшее открытое выражение сочувствия повстанцам — и французские власти немедленно выслали бы из страны нежелательного иностранца.

Он вызвал неудовольствие даже тем, что слишком много времени проводил в арабской Академии наук, беседуя с сирийским ученым Курдали. Десять лет спустя, когда научная общественность чествовала выдающегося советского арабиста Игнатия Юльевича Крачковского, академик Вавилов с трибуны вспомнил о тех днях:

— Вот, товарищи, когда я был в Сирии, то президент Академии наук — а мы с ним говорили там, конечно, насчет всякой ботаники — вдруг спросил меня, а не знаком ли мне в России, в большом городе Ленинграде, один русский профессор, который знает арабскую литературу и арабский язык лучше арабов, и его фамилия Крачковский.

Мягкость, человечность, благородство Вавилова не оставляют сомнения в его сочувствии борющимся сирийцам. Мы не знаем, о чем говорил он с Курдали: уж наверное не только «насчет всякой ботаники».

Но о ботанике он действительно не забывал ни на минуту. Из города, переполненного ненавистью и жестокостью, из города баррикад и колючей проволоки уходили в Ленинград посылка за посылкой с зерном, выращенным на полях сирийских феллахов, зерном, которому суждено было дать всходы на советской земле…

Из Дамаска Вавилов поехал на север, где французам удалось «овладеть положением». Ученый нанял автомобиль и в дороге подменял устававшего шофера. Машина была старой: колеса со спицами, тент, натянутый как на извозчичьей пролетке, жестянки с бензином, прикрепленные к подножке.

За сизыми оливковыми рощами, окружавшими Дамаск, началась всхолмленная степь. Овцы шарахались прочь от автомобиля, и пастухи, опираясь на длинные палки, с ненавистью смотрели вслед «французу». Жалкие деревни ютились по горам, сглаженным миллионолетней работой ветра.

Вавилов останавливал машину, разговаривал с крестьянами-феллахами, получал от них горстки зерна. Он видел, как бьется феллах на своем клочке, в неутолимой тоске по воде раздирая деревянной сохой неподатливую землю. Жнет феллах серпом, молотит так, как молотили далекие его предки во времена Римской империи, а может быть, и задолго до нее: деревянная доска, в которой укреплены острые камни, волочится по току. Это всюду — и на юге страны, и на севере, возле древнего Халеба, над которым высится цитадель, помнящая крестоносцев.

Вавилов поднимается в горы Средиземноморского побережья. Машина забита снопами, мешочками с семенами пшеницы и ячменя, со стручками дикого гороха. Коллекции позволяют говорить об особой сирийской группе растений. Здесь есть также интересные дикие формы.

Он заканчивает поездку с горькими мыслями о том, что далекое прошлое Сирии куда богаче, полнее, интереснее ее последующих лет. Сколько нелепости и зла на земле!

*

Пожалуй, путешествие по Сирии действительно можно назвать легким и приятным в сравнении со многими другими экспедициями академика Вавилова, которые дали современникам основания ставить его в один ряд с Ливингстоном, Миклухо-Маклаем, Пржевальским.

Николай Иванович говорил, что его жизнь — на колесах. Он ни разу не был в отпуске: «Наша жизнь коротка — нужно спешить». Он успел сделать много, очень много, а мог бы сделать еще больше, если бы жизнь его не оборвалась преждевременно и трагически.

Лето 1940 года застало академика в Карпатах. Он предполагал, что в замкнутых горных земледельческих районах можно обнаружить полбу — древний вид пшеницы.

Такая находка подтвердила бы, что «воротами» распространения пшеницы в Европе из Передней Азии были не только Кавказ, но и Балканы.

Последний экспедиционный день Николая Ивановича Вавилова начался на рассвете 6 августа 1940 года. Он отправился в горы с заплечным мешком.

Ему уже не суждено было самому разобрать свои находки. Но его сотрудники в набитом растениями заплечном мешке нашли зеленый колосящийся куст полбы-двузернянки…

Значение работ Николая Ивановича Вавилова для советской географии, биологии, агрономии было и остается поистине выдающимся. Его научное наследство огромно.

И мы снова вспоминаем слова Прянишникова о том, что Николай Иванович Вавилов — гений.

Осознать это работавшим рядом с ним мешало то, что он был их современником.

Годы устранили эту помеху.

В блокадную страшную зиму…

Все, что удалось собрать во время экспедиций по сорока зарубежным странам и в бесчисленных поездках по родной стране самому Николаю Ивановичу Вавилову, все, что собрали его сотрудники, — все это хранилось в фондах Всесоюзного института растениеводства.

Под сводами здания на Исаакиевской площади в Ленинграде за считанные годы образовалось самое большое в мире хранилище семян. Двести тысяч образцов, по существу, отражали почти все богатство флоры, которое люди с древнейших времен научились использовать.

Это была не просто коллекция, а коллекция-хранилище. В чем разница? Коллекционируют чаще всего предметы старины или искусства. Монета Древнего Рима, найденная среди развалин, практически может неприкосновенно сохраняться под стеклом музейных витрин еще не одно тысячелетие.

Семена же — часть живой природы. Их не просто хранят. Нужно, чтобы они не теряли свои качества, чтобы каждое зерно могло прорасти, дать всходы.

Хранилище семян создано для работы. С его помощью селекционеры улучшают старые сорта, выводят новые. Мертвое семя исчезнувшего или редкого вида растения не дает потомства. Поэтому, например, семена некоторых растений время от времени пересевают, заменяя теряющие всхожесть образцы новыми, полноценными.

Когда началась война и Ленинград оказался под угрозой блокады, было решено вывезти сокровища Всесоюзного института растениеводства в тыл. Статую «Медного всадника» можно было укрыть от осколков бомб, насыпав над ней холм земли. Образцы семян требовали постоянного внимания и ухода.

Когда коллекция — будем все же условно пользоваться этим определением — была с большими предосторожностями погружена в специальный состав, замкнулось кольцо блокады. Некоторое время ящики с семенами находились в вагонах.