Весь Валентин Пикуль в одном томе — страница 400 из 519

Блаженная улыбка еще не покинула его лица.

— Сейчас, сейчас, — пугливо говорил он, ковыряясь в обширном бумажнике. — Генерал Шмидт даже настаивал на моем вылете. Не могу найти! Куда я засунул эту справку?

— Причина вылета? — спросили жандармы.

— Специалист по штабным телетайпам.

— Это профессия, но это не причина.

— Мне обещано место в гарнизоне Кракова.

— Тоже не причина. Может, вы ранены?

— Нет… Впрочем, нуждаюсь в операции.

— Тогда где же справка генерала Ренольди?

— Ренольди меня осматривал, но я…

— Ясно, — сказал офицер полевой жандармерии, и на его груди качнулась большая бляха с № 3307. — Отойдите.

— В сторону… быстро! — заорали жандармы.

Только теперь капитан все понял, и улыбка блаженства сменила серая, как гипс, маска ужаса.

— Не надо… прошу вас, — бормотал он, становясь жалким. — Клянусь… у меня жена… трое детей! Вот они…

Он загораживался фотографией трех кудрявых детишек.

Его расстреляли под «брюхом» самолета, который медленно докручивал в морозном воздухе последние обороты пропеллеров. Большие жирные вши ползали на застывающем трупе.

Жандарм под № 3307 еще передернул затвор «шмайссера».

— Когда же это кончится? — сказал он…

Через пять дней все кончилось: Паулюс капитулировал.

* * *

Был объявлен трехдневный траур. Театры, рестораны и даже пивные закрыли. Берлинское радиовещание транслировало траурные марши Бетховена; жутко было от мощного вздрагивания оркестров — в «Гибели богов» Вагнера. Политический радиокомментатор Ганс Фриче прослушивал последнюю сводку советского командования, которую Москва передавала на немецком языке. За этим занятием его и застал Геббельс.

— Ну, что они там? — спросил министр пропаганды.

— Торжествуют… Конечно, такого еще не бывало: один фельдмаршал и сразу двадцать четыре генерала, куда же больше? Сейчас их там загонят в подвалы Огэпэу, где они и подпишут все как миленькие. А потом — пиф-паф в затылок!

Беседа проходила в «Радиодоме» на Мазурен-аллее.

— Надо бы вытащить к микрофону сына Паулюса, — сказал Геббельс. — Он в чине майора, тоже был в Шестой армии, хотя котел его миновал. Я уже слышу скорбный, но мужественный голос сына, вещающего Германии о героической гибели отца на приволжской площади Павших борцов…

Геббельс шлепнул на стол папку, перечеркнутую по диагонали красной полосой, означавшей: СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. Неожиданно завел речь о жене Магде и своем пасынке.

— Ночью она, бедняжка, опять жаловалась на перебои в сердце. Я понимаю ее страдания: Гервальд повидал только Крит, и теперь она боится, как бы его не загнали на Восточный фронт. Материнское сердце! Тут ничего не поделаешь… Ну, — спросил он, — а как дела с почтой из Сталинграда?

Над Германией погребально звонили церковные колокола. Фриче был весь в черном — как церемониймейстер на похоронах.

— Семь мешков писем с последним самолетом, — отвечал он. — Вот не ожидал… Когда летом я вел трансляцию из Харькова об успехах Шестой армии по окружению Тимошенко, разве я мог подумать, что вещаю в эфир о покойниках?

— Не раскисать, Фриче! Мы же работаем столько лет… Сейчас самое главное — поставить фильм о короле Фридрихе Великом. Это будет здорово! Пусть мундир короля обветшал и весь в заплатках, пусть режиссер крупным планом выделит его дырявые ботфорты. Но лица королевских гренадеров должны излучать железную веру в победу… Я опять вижу крупный план! Это будет потрясающий фильм, Фриче…

Паулюс и его генералы этого фильма уже не увидят. Застуженные русские поезда развозили 6-ю армию по лагерям для военнопленных. Их везли так, чтобы они не могли прочесть названия станций. Им оставили все ордена и отличия, но отобрали географические карты и наручные компасы, дабы не возникло соблазнов к побегам. Гитлер в эти дни много рассуждал о том, что напрасно поспешил, присвоив Паулюсу чин генерал-фельдмаршала: он вспомнил красивую благородную даму — секретаршу Геринга:

— Порядочная женщина! Рейхсмаршал распустил свои руки, обращаясь с ней, а она прошла в свой кабинет и застрелилась… Как все просто! Пистолет — это же легкая смерть. Какое малодушие испугаться выстрела… В эту войну больше никто не получит звания фельдмаршала!

Паулюса отвезли в Суздаль, а в Германии о нем сообщили, что он погиб, отстреливаясь до последнего патрона, — на той же площади Павших борцов.

3 февраля Геббельс дал установку для прессы:

«Газеты должны выйти без траурных рамок. На первой странице можно поместить несколько иллюстраций героического содержания. Надлежит описать эту битву в сдержанном, мужественном, национал-социалистском духе. Настал момент, когда немецкие журналисты и писатели должны создать миф, который даст силы грядущим поколениям германской нации. Полученные раны заживут, а героизм переживет века. Разъяснение: самостоятельные комментарии запрещаются…»

— Допустимы ли сейчас, — спросил Фриче, — аналогии между нынешним положением рейха и положением старой Пруссии после поражения от русских при Кунерсдорфе?

— Пожалуй… да! — согласился Геббельс. — При этом у микрофона следует напомнить слушателям (но с умом!), что героизм сталинского солдата мало чем отличается от храбрости русского солдата времен царицы Елизаветы. Это скорее упрямство скотов на великой мясной бойне, а совсем не продуманное явление патриотизма, как твердит нам по радио московская пропаганда…

Мешки с письмами вскрыли в канцелярии Геббельса.

— Начнем творить миф! — сказал он. — Создадим особую комиссию из проверенных членов партии. Срежем адреса на конвертах. Все письма из Сталинграда классифицируем по их настроению. Последние слова гренадеров Паулюса станут основой для создания бессмертной биографии… Я уже вижу, как потомки с трепетом приникнут к этим скрижалям!

Все сделали, как он велел: письма пустили в набор, и тут наступило отрезвление… Геббельсу было доложено:

— Такого мифа создать нельзя! Лишь два процента солдат армии Паулюса еще продолжали верить в дело фюрера, остальные слали проклятия. Вот послушайте: «Сталинград — хороший урок для немецкого народа. Жаль только, что тем, кто получил этот урок, трудно будет использовать его в будущие времена. Но всем нам, немцам, следует помнить о нем…»

Геббельс вчитался в корректуру. Некоторые фразы были уже подчеркнуты цензорами из бюро военно-статистической информации: «Ты — жена немецкого офицера, и ты должна понять все, что я тебе скажу… Я не трус! Но мне обидно, что самую большую храбрость я мог проявить в деле, которое абсолютно бессмысленно и преступно… Итак, ты знаешь, что я к тебе не вернусь. Но меня никто не убедит умереть со словами: «Хайль Гитлер!»

— Да, это для печати не годится, — огорчился Геббельс…

18 февраля он выступил в берлинском Спортпаласте:

— Нам осталось две крайности: капитулировать или открыть тотальную войну… Вы разве хотите поражения?

— Нет, нет, никогда, — хором отвечали из зала.

— Значит, вы хотите тотальной войны?

— Да, да… хотим! — И зал вздрогнул в овациях.

…Геббельс не дожил до Нюрнбергского процесса. Зато на скамье подсудимых в Нюрнберге оказались два представителя германского генштаба — Йодль с Кейтелем. А фельдмаршал Паулюс занял место на трибуне свидетеля, и, кажется, был момент, когда из свидетеля он мог стать подсудимым.

* * *

Нюрнберг! Как он был страшен в те годы…

Американский солдат, удовлетворяя половой инстинкт прямо в подворотне, грубо сказал раскрашенной немке:

— Не все в Германии так уж и погано, как об этом писали в наших газетах. Благодарю вас, фрау!

Немка заплакала от женского стыда:

— Я ведь не проститутка… вдова капитана! У меня трое голодных детей, а что получишь от вас по карточкам?

«Джи-ай», ухмыльнувшись, протянул ей чулок:

— Можешь обменять на кофе… идет?

— А где второй?

— Если хочешь иметь пару, то второй получишь завтра на этом же месте. Сам я не приду, но пришлю вместо себя своего хорошего друга — со вторым чулком!

Да, страшен был Нюрнберг в 1946 году — поверженный, голодный, опозоренный. Над дверями приличных баров висели объявления: «Немцам вход воспрещен». На смену победным радиофанфарам Геббельса пришли ветхие шарманки, напевавшие старое, памятное еще со времен кайзера Вильгельма:

Мое дитя, ты не свихнись,

Где больше спятивших —

Туда стремись…

Бравые сержанты армии США торговали на рынках пенициллином, безногие калеки в мундирах вермахта предлагали авторучки «Паркер». Чашка кофе стала праздником, а жевательная резинка — развлечением. По указанию Эйзенхауэра немцы получали продуктовые карточки в том случае, если могли предъявить использованный билет на просмотр документального фильма о зверствах нацистов в концлагерях. Американцы гоняли немцев смотреть раскопанные рвы, в которых догнивали трупы замученных, а немцы говорили, что «они ничего не знали». Это бесило американцев:

— Хватит трепаться, будто вы не знали того, что у вас под носом творилось! Почему же мы, жившие за тысячи миль от Германии, были извещены обо всех ужасах в вашей стране…

В нюрнбергском Дворце юстиции заседал Международный трибунал, и там в качестве обвинительных документов тоже показывали фильмы о зверствах гитлеровского режима. Здесь тоже отворачивались от экрана, надевали непроницаемые очки, а некоторые военные преступники даже… плакали. Судьям и прокурорам невольно вспомнилась старинная сентенция: «Бойтесь побежденных немцев! Еще им не удалось затопить мир в крови, они затопят его своими слезами…» Нюрнберг, бывшая «партийная столица» Гитлера, оказался столицей международного правосудия. Конечно, наехало множество журналистов и хроникеров, жаждавших неповторимых кадров, уникальных сенсаций. Но скоро первичная острота впечатлений притупилась. Корреспонденты проводили время в барах пресс-кемпа, маклачили барахлом, флиртовали. Впрочем, администрация Дворца юстиции предусмотрела и это. В бары были выведены репродукторы, доносившие каждое слово прокуроров и подсудимых, о важных событиях процессов оповещали гудками сирены, чтобы все поспешили к телетайпам, занимали телефонные будки… Американцы жаловались русским коллегам: