сли бы заочный роман с цесаревной Елизаветой завершился бы их браком, и не воссела бы тогда на русском престоле новая династия — Романовых-Саксонских? Но строить домыслы на сыром песке минувшего мы не станем, пусть читатель пофантазирует сам…
Потеряв свою Омфалу, Геркулес погрузился в уныние. Мориц спал или читал, читал или спал, избегая шумного света. Его оживила война за «польское наследство», а в 1737 году Бовэ опять потрясал перед ним избирательным актом ландтага:
— Проснитесь, граф! Фердинанд умер, а в Европе снова возник вопрос о пустующем престоле герцогов в Митаве…
Но Анна Иоанновна утвердила этот престол за Бироном.
Мориц все эти годы проживал во Франции, где и дождался кончины Анны Иоанновны, после чего Бирон сразу отправился зимовать в Пелым, а на престоле Романовых воцарилась веселая и бесшабашная Елизавета, когда-то влюбленная в Морица. Маркиз Шетарди, версальский посол при ее дворе, настойчиво звал Морица в Россию, чтобы «разогреть старые дрожжи», а Версаль вдруг проявил интерес к делам курляндским. Престарелый кардинал Флери, заправлявший политикой Франции, сказал Морицу:
— Надеюсь, акт о вашем избрании в герцоги еще не съеден мышами? Так прихватите его в Россию, ибо момент для вас чрезвычайно удачный: Елизавета коронуется в Москве, и на радостях ей ничего не стоит посадить вас на митавский престол, еще не остывший после сидения на нем герцога Бирона…
Был теплый душистый вечер 10 июня 1742 года, когда Мориц появился в Москве, а маркиз Шетарди сразу дал в его честь великолепный ужин, длившийся до утра — с винопитием и танцами. Москва уже была наслышана о его приезде, и в разгар ужина появилась сама Елизавета… Да, она хотела повидать Морица, но теперь женщиной двигала не наивная влюбленность, а лишь одно женское любопытство. Протягивая руку для поцелуя, императрица поцеловала Морица Саксонского в лоб.
— Я так много слышала о вас, — сказала она…
Морицу было уже 46 лет, и померкшая красота его не произвела на Елизавету должного впечатления. В ответ на приглашение к танцу она сказала:
— Первый контрданс я занята, за вами — второй…
Если ему второй, то кому же первый? Первый контрданс Елизавета провела с молодым чернобровым красавцем.
— Кто это? — ревниво спросил Мориц у Шетарди.
— Алексей Разумовский… сын свинопаса, — отвечал посол.
— О боги! — вздохнул Мориц. — Ему первый контрданс, а мне второй… Значит, я уже готов для могилы!
Вскоре камергер Воронцов дал для Морица завтрак, на котором была и Елизавета в мужском костюме; она сама предложила гостю прогулку верхом, выразив желание показать ему Москву. Он галопом скакал с нею по улицам, но вдруг хлынул оглушительный ливень, и Елизавета с Морицем спасались от дождя в кремлевских покоях. Елизавета сказала:
— Хотите, я покажу вам сокровища моих предков?..
Показывая драгоценности Оружейной палаты, не желала ли она наказать его упреком — чтоон потерял, не откликнувшись на ее давние призывы? Елизавета призналась:
— Когда Ласси изгонял вас из Митавы, ваш отец, дабы утешить меня, прислал мне чайный сервиз из Мейсена, а я ведь тогда же сказала послу Лефорту: «Мне сейчас не фарфор, а… мужнадобен!» Почему вы тогда не приехали?
— Об этом лучше спросить у того же генерала Ласси…
На этот намек, весьма горький в устах женщины, Мориц отвечал намеком на вакантный престол в Курляндии, но Елизавета сказала, что политикой ее кабинета ведают мужчины.
— А я, женщина слабая, могу только бить тарелки или плакать… Однако, — завершила она беседу, — Петербург не желает нарушать древние привилегии курляндских рыцарей, кои обоснованы на статьях их старинной конституции.
После такого ответа Мориц откланялся. Конец!
Осталось сказать последнее — едва ли не самое насущное…
С детства звенящий шпорами, Мориц замечал многое на войне, на что закрывали глаза его современники. Он много читал, чтобы сравнивать старое с новым в тактике боя и в стратегии войн. Ему не было еще и тридцати, когда известный шевалье де Фолар, сам военный мыслитель, сказал о Морице так:
— Я еще не встречал таких талантов полководца, только бы этот малый не подставлял свою голову под ядра!..
Ядра миновали голову Морица, в которой уже роились мысли иной эпохи — будущей. Неразлучный Бовэ давно привык к причудам Морица, который иногда начинал пророчить:
— Почему бы солдату не заменять хлеб сухарями, а дурацкие шляпы — железными касками? Пехоту надобно усилить ружьями, заряжаемыми с казны, чтобы не заталкивать пули шомполом. Нет, милый Бовэ, я совсем не стремлюсь к истреблению людей. Напротив, я помышляю о войнах с ничтожным пролитием крови.
Это правда. Мориц всегда берег солдат. Однажды был такой случай. Генералы сказали ему, что схватка обойдется в сущую ерунду — всего в дюжину солдат, на что Мориц ответил:
— Дюжина солдат? Но это не ерунда. Лучше я отдам неприятелю дюжину голов своих генералов…
Он считал битву при Полтаве шедевром военного искусства, призывая французов подражать русским: «Вот каким образом благодаря искусным мерам можно заставить счастье склониться в свою сторону», — писал он. Морица привыкли видеть кутящим с женщинами, но, пожалуй, один только Бовэ знал, как усидчив он, когда замыкался в творческом уединении, постигая тайны полководческого искусства. Мориц завещал, чтобы в армии обязательно учитывались народные традиции, «так как люди весьма привержены к ним, и даже от самых вредных обычаев отказываются неохотно и с великим трудом — в силу национальной гордости, в силу природной лени или просто по глупости…»
Еще смолоду он провел немало баталий, и не одну из них выиграл. Но в числе множества его побед самой внушительной и самой прославленной стала битва при Фонтенуа, в которой он разбил англичан, голландцев и ганноверцев, союзных австрийцам. Фонтенуа стало боевой гордостью народа Франции, а сам Мориц сделался для французов национальным героем.
— Я не радуюсь, — сказал он Бовэ. — Каждый мой успех порождает озлобленный лай шавок-завистников…
18 марта 1746 года — сразу после Фонтенуа! — в парижской Опере состоялось театральное «коронование» Морица, а знаменитый скульптор Пигаль — еще при жизни маршала — заранее соорудил для него погребальный саркофаг в Страсбурге.
— Невесело жить, заведомо зная, что тебя поджидает прекрасная гробница. К сожалению, — рассуждал Мориц, — полководец, даже приносящий только победы, всегда остается подобен плащу, о котором вспоминают лишь во время бурного ливня…
Эти слова полностью оправдались, когда наступил мир и придворная камарилья задвинула Морица в глубокую тень. Версаль третировал Морица, а потому он, уже страдающий от болезней, до конца жизни хотел доказать свое превосходство.
— Но доказать придворной сволочи свое превосходство я могу не театральной, а лишь подлинной коронацией…
Не будем удивляться! Таков был век, а Мориц был кровное дитя своего времени. Короны тогда не валялись на мостовых, но зато оставались девственные страны, еще не знавшие королей. После митавского конфуза Мориц обратил пламенные взоры на далекий и загадочный Мадагаскар, однако версальские политики оберегали этот остров от посторонних вожделений как свою будущую колонию. Мориц наметил для себя другой островок — Тобаго, которым когда-то владели курляндские герцоги. Но Тобаго перехватили голландцы. Мориц был согласен стать даже королем разбойников Корсики, но и Корсика оказалась ему недоступна. Видя, как он хлопочет о короне, Бовэ подсказал самое верное решение:
— В чем дело? Я бы на вашем месте не ломал голову зря, а сразу бы объявил себя царем иудейским!
Странно, что этот проект — быть новоявленным Моисеем — пришелся Морицу по душе, и он вознамерился собрать всех евреев в джунглях Латинской Америки, где и будет водружен его престол, украшенный звездами Давида. Нам это кажется смешно, но Мориц почему-то свято уверовал в то, что евреи не откажутся иметь такого бравого царя-маршала, каков он сам!
Последние годы жизни, пренебрегая знатью, Мориц замкнулся в Шамборе, окружив себя лишь писателями, философами, художниками и артистами. Но осенью 1750 года, навестив Версаль, он дал пощечину Людовику Конти, принцу королевской крови.
— Вам это дорого обойдется, — отвечал Конти…
Высокое положение соперника в обществе Франции обязывало их дуэлировать втайне. Об этом поединке почти никто не знал, и молодой Конти ранил Морица, который был вынужден скрывать свою рану даже от врачей. Все должны были думать, что он страдает от водянки, давно изнурявшей его.
— Жизнь — это лишь сон , — говорил Мориц друзьям. — Мой сон был таким чудесным, почти волшебным. Но — увы! — каким коротким он оказался… И как быстро спешат стрелки часов.
Наконец его часы остановились, и Мориц завещал:
— Так бросьте же меня в любую поганую яму и засыпьте мое грешное тело ядовитой известью… Я хочу раствориться в этом проклятом мире, как растворилась и она!
Этими предсмертными словами Мориц Саксонский невольно доказал, что любил только одну женщину на свете — божественную и глубоко несчастную Андриенну Лекуврер…
Нам от Морица остался могучий дуб, много веков дремлющий в тишине колдовского озера, да его сочинения, изданные посмертно, в которых он рассуждал о нравственности на войне, о гуманных методах боя. Для нас он всегда останется не только искателем приключений, но и военным теоретиком, предвосхитившим тактику революционных армий будущего. Наши историки ставят Морица Саксонского в один ряд с такими полководцами, каковы были Монтекукули, Евгений Савойский, Мальборо, Тюренн, Фридрих Великий, Петр Салтыков и даже… даже Наполеон!
А пьеса Скриба «Андриенна Лекуврер», в которой выведен и граф Мориц Саксонский, в 1919 году последний раз была поставлена на русской сцене. Если бы эту пьесу возобновить в наших театрах, она многое бы нам напомнила…
Первый университет
Время было лютейшее, ужасающая «бироновщина», хотя сам герцог Бирон менее других повинен в угнетении русского народа. Пушкин верно заметил, что он был немцем, ближе всех стоял к престолу, и потому именно на него сваливали вину за все злодейства. Между тем в массовых репрессиях той поры виновата была сама императрица, подлинно «кровавая героиня» дома Романовых, пощады не ведавшая, а главным палачом состоял при ней не германец, а чистокровный русский — Андрей Иванович Ушаков.