Весь Валентин Пикуль в одном томе — страница 449 из 519

Запечатав письмо, спустился вниз, в жарко натопленную контору купца. Горкушин сидел за столом, повязав голову теплым платком Марфутки, лицо его покрывали нездоровые красные пятна, скреб пальцами впалую грудь.

— Тимофей Акимович, вот письмо к моему приятелю…

— Ладно. Что мне до твоих приятелев?

— Со своей торговой оказией перешлете?

— Ладно. Пошто и не переслать? Чай, не бочка.

— Я вам так благодарен, Тимофей Акимович…

— Ладно. Что мне с твоей благодарности? На стенку не повешу.

— И еще одна просьба. Вы не смогли бы мне… вот бабушка… она обещала… — вышлет сразу, как пенсию за деда…

— Хрен с тобой и с твоей бабушкой!

И купец Горкушин выложил на стол перед ссыльным свежо хрустнувшую ассигнацию.

Пинега того времени знала следующие болезни: лихоманку, потрясуху, ломовиху, икотницу, гнетуху, жаруху и маяльницу. Не обозначенные в медицинской литературе, эти болезни широко были известны на Севере. Как правило, все они излечивались одним способом, завещанным еще праотцами. Обычно к больному, когда он заснет, подкрадывались исподтишка и выливали на него ушат воды колодезной, после чего болящий с испугу вскакивал. Ежели здоров — то уже не ложился, а если бог призывал его к себе настоятельно — то уже и не вставал, со смирением христианским поджидая гласа трубы смертной.

А вот чем была больна Липочка Аккуратова, дочь исправника, того никто не знал. Занедужила с шестого класса гимназии ногами. Чем дальше — тем хуже. Пришлось с учения снять, дома девицу содержать, и было то для исправника тяжко. Коли кто спрашивал его о здоровье дочери, он с болью сердечной отмахивался:

— Э-э, лучше и не говори…

Липочке всего семнадцать лет. Невеселая молодость, неуютный родительский дом, молодящаяся мачеха, нянька пьет по углам наливки; зачитанный томик стихов Некрасова, изредка письма гимназических подруг и больные ноги. Сама же Липочка считала, что вся ее болезнь — только от страха: в Архангельске ее напугал до смерти один пьяный на улице; от страха ноги у нее подкосились.

— Вот если бы кто меня опять напугал! — мечтала она. — Может, новый страх победит страх прошлый, и я тогда пойду…

Липочка берет костыли, выходит на крыльцо, дает унылому Полкану лизать свои руки, а сама плачет… Архангельские врачи советовали ехать в Баден-Баден или пробыть сезон на купаниях в Аркашоне, что до глубины души возмутило исправника.

— Вам легко рецепты писать, — ругал он врачей. — Как же! Сел и поехал… Экие деньги, чтобы в воде лежать. Фелшар мой в уезде того не сказывал, чтобы ехать из России!

Так и осталась девушка вековать в Пинеге. Добрая и жалостливая, словно вытканная из незлобия и наивности детской, Липочка бинтовала кошкам и собакам перебитые лапы, а когда кто-либо из ее пациентов умирал, уносила их в сад и закапывала; там у нее было уже целое кладбище — кошачье и собачье.

Осенью ее возили в село Долгощелье, к одному зырянину, что славился в уезде как ловкий знахарь. Заросший густыми волосами, как леший (а глаза — молодые-молодые), этот знахарь, ухмыляясь чему-то в бесовскую бороду, отнес Липочку в жаркую темную баню. Там он играючи швырял на каменку ушаты с водой, хлестал по ногам девушки вересковым веником.

И весело покрикивал на девицу, словно на лошадь:

— Нно-о, милая… поехали за орехами. Нно-о!

От душного пара, пахнущего чем-то странным, томительно кружилась голова, и Липочка вдруг ощутила на теле своем жесткие пальцы знахаря. Она закричала, а знахарь, отбросив прочь веник, даже обиделся на нее:

— Ишо лечить вас, листократов! Ну и ползай как можешь… Вот и ходит она, постукивая костылями, по дому; из комнаты в комнату тянется, словно нитка, ее жалобный голос:

Скажи душою откровенной —

Любила ль ты кого-нибудь,

А слезы грусти сокровенной

Лила ли ты себе на грудь?

Скажи ты мне,

Скажи ты мне…

А со стены, мрачно и сурово, взирает из «красного угла» серьезный писатель Писемский, портрет которого отец Липочки приобрел у заезжих офеней как изображение петербургского митрополита.

— Папочка, — не раз просила Липочка отца, — снимем Писемского из-под икон: ведь не святой он — романы сочиняет.

— Мыло не мыло, а купил — так ешь! — мудро отвечал ей папа. — Деньги я платил за него как за митрополита, и пущай висит. Писателев таких я не знаю, а борода у него вполне подходит духовному званию.

— Опозоримся мы, папенька. — слабо покорялась Липочка.

Земляницын пришел как-то под вечер. Долго обметал в сенях снег с тобоков, а Липочка уже знала, что это он, это о нем говорил отец. Было немножко жутко и даже сладко слышать за дверями его голос — голос еще незнакомого человека, который пришел не к отцу, не к матери, а — к ней… Он будет сейчас первым ее гостем в жизни!

Земляницын еще дольше разматывал шарф на тонкой шее, тоскливо размышлял: «Ну, зачем? К чему я пришел сюда? Даже смешно: явился к дочери царского слуги, который еще вчера меня обыскивал… Ах, куда не загонит человека тоска!»

Заранее решив, что это его первое посещение будет и последним, Никита проследовал за пьяненькой нянькой в комнату девушки.

Липочка привстала на костылях, произнесла тихо:

— Добрый вечер, господин Земляницын…

— Зачем вы встаете? Сидите… так вам лучше.

Ей хотелось сказать что-нибудь благодарное и умное, поразить его. Но вместо этого, в каком-то замешательстве, Липочка ответила ему почти словами своего отца, которые он обычно льстиво произносил, принимая у себя начальство из губернии:

— Да нет, как же-с! Вы наши гости, милости просим… рады!

И от этого она смутилась окончательно и покраснела.

Слегка поморщившись, Никита уселся напротив, подкрутил фитиль лампы. Он понял, что сейчас надо как-то принизить ее беспомощный пафос мещанского гостеприимства.

— А вам, Липочка, — спросил он, — когда больше нравится: зимой или летом?

— Зимой. Тогда комаров нету.

— Но ведь и ягод нету тоже, — заметил Никита серьезно.

— Нету! — согласилась девушка.

— Одиноко вам здесь, — сказал Никита, сам не ожидая, что скажет такое; потом, совсем по-домашнему, расстегнул тесный воротник старой студенческой тужурки.

Стали разговаривать. Поначалу гость показался девушке даже скучноватым — наверное, еще и потому, что она, боясь показаться глупенькой, поспешно выбалтывала перед ним запас своих книжных познаний, а Никита лишь поддакивал в ответ. Но Липочка чувствовала, что этот юноша не может быть скучным, и — пусть у него совсем молодое лицо! — он все-таки заговорщик, о нем в городе говорят шепотом — ведь он замышлял покушение на человека, выше которого никого нет в России!..

И, прервав разговор, она вдруг тихонько спросила:

— Скажите, и пусть это останется между нами, а… страшно быть революционером?

— Прекрасно, а не страшно!

Костыль с грохотом, разрушая сытую тишину, выпал из рук девушки. Никита поднял его, с костылем в руках прошелся по комнате. Глянул через окно на разбухшие крыши Пинеги, на безнадежный разлет тундр, обступающих город; мужик тащил поросенка в мешке, визга не было слышно, но мешок с поросенком отчаянно крутился на спине мужика. И светилось, как волчий глаз, вдали окно трактира.

— Я, кажется, удивил вас? — спросил Никита.

— Да. Вот уж не думала, что это… прекрасно.

— Поверьте, что это так.

Он стал рассказывать ей о Петропавловской крепости, о часах крепостного собора, выбивающих неустанно «Коль славен нам господь в Сионе», о шустром мышонке, который жил в его камере, о страшных ночных допросах, куда водили при свете факелов по темным галереям. Говорил о своих друзьях, навеки сгинувших на сибирских этапах…

И когда он ушел, Липочка долго стояла перед иконами на коленях, просила бога — впервые в жизни! — о чем-то таком, чего и сама не ведала.

Вздохнул Горкушин столь глубоко, что на жилетке даже пуговица отскочила.

— Ну, — сказал, — выбирай сам, чем тебя потчевать: кулаком в глаз или сзаду арапником освежить?

Стесняев бухнулся ему в ноги:

— Ваше благо… Фейкимыч! Не брал, ей-богу, не брал, рази уж я… Любого спросите. Всяк скажет, что Стесняев — ни-ни! Чужого не возьмет…

Вдоволь нагулялась ременная плетка по спине главного приказчика. Стесняев в конце экзекуции высморкался в руку, заплакал жалостно:

— При акцизе состоял… в люди выходил! Мог бы и в Архангельск перевестись. А тут меня ни за што ни про што порют, будто сучку каку…

— Молчи, гнида! — отвечал Горкушин. — Предвидел я воровство твое, да не чаял, чтобы ты столь рано в талант входил… Молчи, а не то до смерти зашибу кочергой тебя!

Замолчал Стесняев, только ляжки его, обтянутые модными панталонами на манер городских, мелко вздрагивали. — А мастера позвал? — строго прикрикнул Горкушин.

— Незамедлительно. Как изволили просить.

— Так зови его до меня…

Явился шустрый дед, с бородой словно из пакли.

— А вот и мы! — захихикал. — Прибыли-с!

— Сымай мерку, — наказал ему Горкушин. — Да лес добрый клади. Не то я в твой гроб и не лягу.

— Лесом не обижу. Ежели што, так прикажите только — просмолю его; никакой червяк вас уже не съест!

Горкушин встал на цыпочки, даже подбородок задрал.

— Вишь, — спросил, — какой длинный я? Не ошибись с аршином своим. Просторней мерь… Еще при жизни с тобой расплачусь!

Снял дедушка с Торкушина мерку, пошептал нужные цифры, чтобы запомнить до дому, снова захихикал.

— Весельчак… Чего тебя разбирает-то? — спросил Горкушин, поднося ему чарочку.

Дедушка мигом ее опростал, мотнул бедовой головушкой.

— Не скушно жить, — сказал, — коли вокруг меня все помирают, а мимо меня ни один покойник не проскочит. А человек я веселый, верно. Оттого и в гробовщики пошел, чтобы солидность приобресть. А смолоду — мне, почитай, никакого сладу не было. Палец мне покажут — я так и зальюсь от хохоту… Хи-хи-хи!

В тот вечер, когда Никита возвращался от Липочки, гроб уже стоял в сенях. Приказчики, прыская в кулаки, смотрели, как их грозный хозяин примеривается к новой домовине.