Взял стакан. Скулы даже свело от вожделенной судороги. Но в этот момент, казалось, снова легла на его плечо рука и слух обожгло дыханием: «Как хорошо, что вы стали таким…»
— Закусить дай, — сказал Вознесенский.
Все готово. Можно начинать. Наклонил и выпил. Потом пожевал. Тут еще налили… Дорожка укатанная!
— Вот проклятье, — сказал секретарь Петрушке. — Выпить охота, а не могу… Ездил я тут к одной ведьме старой в Долгощелье, заговорила она меня!
— Бывает, — неохотно согласился кабатчик. — Тут главное — первую пропустить… вторая сама проскочит. Пейте!
Стакан с размаху опустился на прилавок.
— Ленька! — позвал Вознесенский нищего. — Иди храм сооружать…
И, оставив водку, выскочил из кабака.
Придя домой, секретарь долго шарил бадьей в колодце, распугивая виснувших на срубе лягушек. Зачерпнув воды, жадно напился, вздыхая при этом шумно — как лошадь. Ввалившись в свое убогое холостяцкое жилье, сидел на лавке, не зажигая света, тяжело вздыхал. Было ему сейчас нелегко.
Наконец взял себя в руки. Затеплил огонь. Посуду сдвинул на край стола… Да. Все эти годы прожиты им бесполезно.
Как последний дурак, больше всех пил, больше всех орал и буянил. Теперь — баста! Хорошо, что хоть не до конца испохабил душу. Еще тепло в груди и нежно на сердце. Он полюбил — и обязан доказать женщине, что достоин ее любви. Она ведь, это верно, чистая и святая… она умная… она все понимает.
А может, и не даром прошли эти годы? Напротив, он узнал здесь много такого, что… пусть-ка теперь поберегутся его. Хотелось бы разворошить это болото. Посуда мешала даже на краю стола. Переставил ее на лавку. Сел. Начал так:
«Как живет здешний крестьянин? Живет, как и везде проживает: день за днем — к смерти ближе. Но дело в том, что…»
В окно потянуло сладковатым дымком — где-то вдали начинали гореть леса. Мутное желтоватое зарево постепенно наполняло неяркие полуночные небеса русской захолустной окраины.
Стесняев вернулся из дальней поездки оживленный, внутренне ликующий, жениховствующий. Долго бродил под окнами, распевая разные местные глупости:
Ты пустила сухоту
По моему по животу,
Рассеяла ты печаль,
И меня тебе не жаль…
Эльяшева распахнула окно:
— Не вой! И без тебя тошно…
Успех в коммерческих делах придает человеку уверенности в своих силах. Наглость людская зачастую прямо пропорциональна росту кошелька. Стесняев проник к своей хозяйке — кавалером:
— Очень уж вы образованная, Катерина Ивановна. К вам, языка не поскоблив, и подойти боязно. Без вас, истинно, мы от дикости совсем было уже ощетинились и, можно сказать, без просвещения этого самого ошалели в полной мере. Но, с вами поговорив, и я хочу возлегать умом к таинствам любви.
— Дурак же ты, Алексей… ой и дурак!
— Вы меня, — ответил Стесняев, — и далее дураком считайте. Тем приятнее мне будет в конце концов умным оказаться. А сейчас я вот книжку одну читаю… Занятная катавасия была с прынцем Доном Жуаном. Примерно и я в таком же положении нахожусь, как прынц этот.
— Ну-ка разрисуй мне свое положение.
— Пожалте! Он ее любит, и от страсти ужасной у него в грудях стеснение началось, а обратной склонности заметить не может.
— На этом сегодня и закончим, — решила Эльяшева. Стесняев поклонился ей:
— Как угодно. А только извините за проговорку мою. Эх, Катерина Ивановна! — запечалился Стесняев. — Не туда вы смотрите своими прекрасными глазками. Вам бы мужа, пекущегося о вас, а не пьяного горлопана, который бить вас станет…
Она поняла, в чей огород камни летят, и ответила кратко:
— Вон!
На улице ей встретился почтмейстер Пупоедов, запричитал что-то угодливо и подобострастно. Прошла мимо, сухо кивнув в ответ. Постучала в двери дома Вознесенского — никто не отозвался, и она, толкнув дверь, шагнула за порог.
Она была здесь не впервые. Вознесенский спал, скинув только сапоги, и через рваные носки она видела его большие растопыренные пальцы с твердыми желтоватыми ногтями. А праздничный фрак секретаря, завернутый в холстину, болтался под самым потолком, распяленный на палках, напоминая пустое выпотрошенное чучело.
Решила не будить его. Присела на лавку и долго не знала, куда сложить перчатки и шляпу. Кругом — пыль, грязь, запустение.
Потянулась к столу, взяла мелко исписанный лист, надела пенсне.
Вознесенский писал:
«…у нас редко встретишь унылые лица: здесь почти всем весело. Да и чего нам не веселиться? Чуть ли не каждый день приходится пить даровое вино — то за дозволение открыть новый кабак, то за приказание прикрыть сельскую школу.
Вот, когда было предложено уступить земли под огородничество, наш кабатчик обратился к крестьянам:
— Да куды вам эти огороды! Лучше полведра водки у меня возьмите…
— А что, братцы, — толкуют иные, — коли ён вина сулит, так и напишем, что нет земли у нас под огороды. Как-нибудь проживем, да зато сейчас похмелимся.
— Родимые, два ведра водки не пожалею! — орет кабатчик. — Только составьте приговор от обчества, что не желаем, мол, на огородах копаться.
— Составим, милок. Ты уж нам винца поднеси. Фимка, чего раззявился? Дуй к бабам за огурцами…»
Скрипнула дверь. Вошел большой рыжий кот — как хозяин. Глянул на гостью желтым недоверчивым глазом. Вспрыгнул на кровать, обвил шею Вознесенского, словно горжетка. И скоро к храпу мужчины прибавилось деликатное мурлыканье…
Она дочитала все до конца:
«…кабак — зло русского человека: ища забвения от нужды и горя, крестьянин несет последние свои гроши к сидельцу винной лавки. Я не говорю, что лишь одно пьянство вгоняет русского мужика в нищету (тому социальных причин множество), но оно тут есть одна из главных причин».[341]
Что ж, будить его не стоит. Он, видно, допоздна работал. «Но как он может жить в таком кавардаке?» Засучила рукава блузки и яростно, но без шума, чтобы не потревожить спящего, накинулась на грязь, окружавшую ее. Кот приоткрыл один глаз, сонно наблюдал. В его прищуре словно читалось коварное: «Валяй-валяй, старайся. Завтра мы с хозяином все переделаем на старый лад».
Она ушла. Деревянные мостки скрипели под ногами, ветер трепал перья на шляпе — не могла скрыть улыбки. А когда уже приближалась к дому своему, взлаяли вдалеке собаки — рыча, захлебываясь, стервенея. Она увидела, что вдогонку за нею несется взлохмаченный спросонья Вознесенский с жердиной в руках. Запыхавшийся, счастливый и чуточку диковатый, он нагнал ее.
— Это… вы? — спросил тихо.
— Не понимаю.
— По опыту знаю, что пыль сама по себе не исчезает, а кастрюли не сверкают… Это, конечно, вы!
И, взяв ее за руку, привел обратно. Растерянно хватал ведра, гремел ухватом, шарил по полкам. Потом замер и блаженно возвел глаза к потолку.
— Боже! — поразилась она. — Какое у вас глупое сейчас лицо!
— Возможно. Но я вспоминаю… У меня было нечто вкусное. И не знаю, куда оно делось… Может, я давно съел? Не помню.
Он стал Ломать на колене сухие палки, обкладывая ими чугунок в печи. Бегал на двор — рвал крапиву.
— Послушайте, что вы там затеваете?
— Как что? Я не отпущу вас без обеда.
— А что у вас сегодня на обед?
— Откуда я знаю? Вот сварится — тогда увидим.
— То есть как это — увидим?
— А так и увидим. У меня всю жизнь существовали только два удивительных блюда. Одно — жидкое, другое — густое… Какое из них вы желаете сегодня получить?
И когда ужасный обед был готов, госпожа Эльяшева в страхе божием за свою жизнь робко поднесла ко рту первую ложку.
— Ну как? — спросил он, весь сгорая от любопытства.
— Странно, но действительно получилось.
— А что я вам говорил?..
Она очень внимательно посмотрела на него и вдруг поняла: да, этот человек дорог ей… Вознесенский просил:
— Вы сейчас что-то подумали обо мне… Что?
— Совсем нет! — ответила она. — Где у вас соль?
— Вот соль. Но я хочу знать, что вы подумали обо мне…
Леса горели вокруг, подступая к городу, солнце тонуло в багровом дыму, короткие дожди не смогли прибить огня. Стаи белок, задрав хвосты, косяками переплывали реку, спасаясь от пламени. У собак все морды были в шерсти и беличьей крови. Потом из бурелома целую ночь ревел медведь. Пинежские мужики пошли на него с рогатинами, но медведь уже сдох, и вместо лап были у него обгорелые культяпки…
А скоро через город потянулись и первые беженцы-нищие, стронутые неурожаем и голодом. Тащились они в одиночку и семьями. Мужики были в лыковых ступанцах, а бабы в веревочных «шептунах» на босу ногу. Стояли под окнами, прося милостыню, потом шли далее. На спинах у всех примостились жалкие «саватейки», куда они подаяние доброхотное складывали.
В один из таких дней, кашляя от едкого дыма, Никита вернулся от Липочки Аккуратовой и застал Екатерину Ивановну на кухне, где она слушала рассказ странника. Лохматый старец, часто крестясь на иконы, хлебал чаек и говорил плачуще:
— Сторона-то наша задвённая. Да и люди мы просты, не едим пряников писаных. Вот шел я с Мезени, так страсть как обеднял народец. У иных-то нужда такова, что собаки им ложки моют, сами спят на кулаке, а ихние-то щи — хоть кнутом хлещи: пузыря не вскочит. В эту годину неласкову службу божию на ржаных просфорах справлять стали, ан и те-то из невеяной муки слепляют. Добро бы — из муки, а то и коры туда натолкут…
А потом, когда нищий убрался, госпожа Эльяшева пригласила ссыльного к чаю вечернему — на своей половине. И были тут, на столе купчихи, икра уральская, мед сарапульский, рыжики каргопольские, груздочки ярославские, виноград астраханский, пряники тульские, миноги балтийские…
— Удивительно богата страна, в которой мы живем, — сказала женщина и задумалась. — Просто сказочная страна!