Она присела рядом с ним, и тогда он сказал:
— Я ничего не понимаю. Как жить? Между нами высокий забор. Стыдно, когда мужчина дает деньги женщине за любовь. Но еще позорнее, когда предлагает мужчине женщина..
— Вы же не взяли!
— Но я унижен… я страдаю… я ничтожен… я жалок.
— Это не ново для меня, — невозмутимо отвечала Эльяшева. — Но когда палач уже намылил петлю, вы просите украсить вашу виселицу голубым бантиком… Зачем? Насущное всегда останется насущным. Как вода. Как хлеб. Я предлагаю вам. И хлеб. И воду. Возьмите их, как человек от человека… забудем разницу полов!
— Вода? Хлеб? — дико захохотал Вознесенский. — О-о, как вы напомнили мне… Я уже сидел на воде и хлебе… в тюрьме!
— А без меня вы погибнете. Разве не так?
— Я ненавижу богачей, — вдруг с небывалой яростью заговорил Вознесенский, и слова его падали к ногам женщины, как тяжелые грубые камни. — Я ненавижу их смолоду… всю жизнь!
— Это потому, — невозмутимо отвечала она, — что вы никогда не были богатым. И никогда уже не будете!
Тут она взяла его за руку, как ребенка, и он, покорно подчинясь, был выведен ею из кабака. Они вышли на середину базарной площади. Холодное небо медленно меркло над ними — в самых последних лучах умирающего дня.
— Один только вопрос… — произнесла она, неожиданно заплакав.
— Тысячу!
— Нет, только один… Скажи: почему ты разлюбил меня?
— Вас я не разлюбил. Я вас люблю…
— Тогда пойдем со мною. Брось все. Ты сделаешь счастливой меня, а я дам счастье тебе.
— Это слишком просто для меня! Я понимаю: счастье возможно только на избитых путях… Я понимаю. Но не больше того!
— Чего ты жаждешь, безумец? — печально спросила она.
— Любви! — ответил он.
— Так возьми ее… Но со мною вместе!
— Нет, мне нужна любовь всего человечества. Знаю, что я ее не получу, и… Екатерина Ивановна, — произнес он душевно и мягко, — не мешайте мне погибать сообразно моим наклонностям.
Он низко поклонился ей. И пошел обратно в кабак. Она крикнула ему в спину, как нож всадила:
— Мир не вздрогнет, когда вас не станет!
Он обернулся — величаво, как Нерон на площади Рима. Жест руки его, посланный к небу, был непередаваем — так великие трагики прощаются с публикой, покидая сцену.
— Мир — во мне самом! — провозгласил он торжественно.
Дверь кабака раскрылась, принимая его с любовью, и закрылась за ним со скрипом. Эльяшева в волнении тянула и тянула на руку перчатку, уже давно натянутую до предела.
— Черт с тобой, чуди и дальше… — сказала она. — Если б мне было шестнадцать, я бы еще убивалась. Но мне уже тридцать два, и надо подумать, как жить дальше…
Вернулась в контору и там снова увидела Стесняева.
— Покупай же ты, шут гороховый. Чем скорее, тем лучше…
Утром ее разбудил звон бубенцов. Мимо пронеслась тройка, в которой сидели два жандарма. Между ними, сгорбясь, поместился уездный секретарь. Возле ног его лежал жалкий скарб в свертке.
Увидев в окне Зльяшеву, Вознесенский весь вскинулся, но четыре руки тут же заставили его снова опуститься.
И он больше ни разу не обернулся. Долго еще звенели, почти ликующие, бубенцы. Потом и они затихли за лесом.
— Еду, — сказала себе Эльяшева. — Еду… в Петербург!
— А вам — в Тобольск, — сообщили Вознесенскому в губернском жандармском управлении.
Ему зачитали решение о ссылке. Он выслушал спокойно.
— Вопросы, господин Вознесенский, у вас имеются?
— Как можно жить, не имея вопросов? Конечно, имеются.
— Пожалуйста.
— А на каком языке осмеливаются разговаривать обыватели богоспасаемого града Тобольского?
Жандарм с удивлением пожал плечами, крутанул аксельбант:
— Естественно, говорят на великороссийском языке.
— Тогда почему же вы меня Тобольском наказуете? Вот если бы сослали в Гвинею или на острова Таити, где по-русски никто ни в зуб ногой, тогда, смею заверить вас, мне было бы страшно. Там я до конца бы ощутил весь ужас положения ссыльного…
— Вам, — объявили ему, — в виде особого исключения, губернатор разрешает отправиться в ссылку на собственный счет.
Вознесенский (гордец!) таких подачек не принимал:
— На свои деньги изучать географию отечества я не желаю!
— А тогда ждите, когда соберем этапную партию. Пойдете с каторгой… на аркане… пешком… как собака!
— Вот это уже по мне, — с иронией поклонился Вознесенский.
Из тюремного замка его под расписку выпустили, велели приискать для себя в городе временный постой — и жить до этапа не шумствуя, трезво и праведно. Архангельск был засыпан приятным снежком. Вовсю торговали ряды и кабаки, корабли дальних странствий, убрав паруса, готовились вмерзнуть в лед до весны.
Вознесенский снял частную комнату для постоя, и тут его навестил товарищ по шенкурскому житию — Игнатий Корево.
— А-а, бандит! — расшумелся Корево сразу. — Наконец-то и тебя за цугундер взяли… А у меня, брат, запой, — похвастался он. — Живу адвокатурой, небогато. Но мы выпьем… Едем!
Поехали. А куда — Вознесенский не спрашивал, ему было все безразлично. В санках, правя лошадьми, сидел сам адвокат. Корево еще в 1866 году, как только раздался выстрел Каракозова, добровольно явился в полицию с повинной… Всех предал! За это-то легче других отделался. Адвокат. Лошади. Сам правит. Запои!
— Стой! — гаркнул Вознесенский, выскакивая из санок напротив лавки. — Конфет хочу… Сколько лет не ел их!
— Вина купи, — велел ему с козел Корево. — Да побольше. Бери с запасом. Вся ночь впереди… Слышишь, Касьяныч?
— Слышу. — С коробкою конфет и тремя штофами секретарь вернулся в сани, запахнув шубу. — Гони, Игнатка, во всю прыть!
Напротив дома губернатора Корево придержал рысаков, вынул револьвер. Стал сыпать пулями направо и налево, распугивая выстрелами прохожих. Городовой, стоявший возле подъезда, поспешно юркнул в будку и носа наружу больше не показывал.
— Видал? — похвастал Корево. — Видал, как меня здесь все боятся? Я, брат, губернатора в руках держу… не пикнет!
— Валяй дальше, — равнодушно ответил ему Вознесенский.
Подъехав к дому, Корево еще в сенях сразу начал смертным боем лупить какую-то старую бабу. Отколотив ее, он провел Вознесенского в комнаты и сказал:
— А я ведь от тоски здесь женился… знаешь?
— Что же ты не представишь меня жене?
— А разве ты не видел, как я учил ее уму-разуму? Вот это она и была… крик души моей.
Сели за стол. Стали пить. Рядом с закусками лежали распечатанные пачки патронов. Корево все время палил из револьвера. Расстрелянные гильзы крутились на полу под ногами. Вознесенский мрачно следил за его стрельбой и думал: скоро ли настанет такой момент, когда Корево сунет в рот пулю, а револьвер свой зарядит конфетой? Наконец эта стрельба ему надоела.
— Ну, хватит, — сказал он. — Не мешай думать.
— Дурак! Ты что, думать сюда заехал? Налей-ка вот лучше. Сцепив пальцы в замок, аж вены вздулись, Вознесенский уронил на руки свою кудлатую голову. Страдал. Мычал.
— Мммм… перестань! Перестань, а то расшибу об стенку… Корево отложил револьвер — нарезал кружками колбасы.
— Ты стал плохой, — сказал он другу. — А был… куда там!
Вознесенский поднял лицо, искаженное болью:
— Слушай, как жить дальше? Ты знаешь… а?
— Знаю! Я, брат, давно уже все понял.
— Так научи… Как жить? А?
— Плюй! — ответил Корево. — Плюй сразу на все.
— Плевать на все? — переспросил Вознесенский.
— Именно так. В этой жизни надо плевать на все. Вознесенский перегнулся через стол, плюнул в рожу Корево. Корево сполз со стула на пол, встал на колени:
— Убери плевок с чела моего. Я уязвлен!
— Вот и выходит, что заврался ты, приятель, — злорадно сообщил ему Вознесенский. — Как же так? Витийствуешь ты, чтобы на все плевать в этом мире. А на тебя только разок плюнули, и ты уже… свинья свиньей стал, братец. Иди ближе… подползи ко мне на коленях.
Вознесенский задрал от полу угол грязного половика, обтер физиономию собутыльника. И поцеловал его в нос:
— Это уж так… прощаюсь, брат. Как жить — не ведаю!
— И я не знаю, — понуро отвечал Корево.
— Вот теперь ты настоящий! — похвалил его Вознесенский. — А раньше врал и бахвалился… Черт с тобой, постреляй еще немножко. Это иногда развлекает…
Корево снова взялся за револьвер. Большими толстыми пальцами насытил пустой барабан желтыми головками патронов.
— Ты для меня тоже это все! — заявил он, целя Вознесенскому прямо в лоб. — И прихлопну я тебя, как муху!
— Иди ты к такой матери, — послал его Вознесенский. — Тебе ли, гаденышу, дано убить меня? Ведь ты же — трус, и от трусости этой даже пьешь не каждодневно, а запоями. От трусости и стреляешь вокруг… Кого ты напугал? Только городового. А губернатор как плевал на тебя, так и будет плевать!
Игнатий Корево — с глазами, слипшимися от перепоя, — садил пули куда попало. Летели стекла в окнах, звенела в шкафу разбиваемая посуда.
— Молодец, Игнатька! — говорил Вознесенский. — Вот бы ты еще в меня залепил… кстати! Дай погремушку сюда, я покажу тебе, как надо стрелять по всем правилам жизни и смерти…
Корево протянул ему револьвер со словами:
— Держи. А то у меня даже палец дергать устал… Вознесенский вложил дуло в рот себе. Зубами стиснул ржавое противное железо.
— Смотри, как надо, — сказал он, не размыкая зубов, и пальцем нащупал курок…
Он не упал. Лишь покачнулся, навалясь грудью на ребро стола. И продолжал сидеть, как живой. Только струя крови, темной и густой, как деготь, струилась изо рта в стакан с недопитой водкой.
Напротив него, окаменев, сидел Корево. И не понимал — что произошло. И только когда кровь пошла быстрее, когда она заполнила стакан, когда перелилась на стол, когда зажурчало уже по полу, тогда он пришел в себя.
— Вот подлец! — заорал он на покойника. — Поддержал компанию, нечего сказать… Теперь возись тут с тобой! А я человек семейный… адвокат, как-никак… У-уй, сволочь какая!