— Это венок на мою могилу, — предрек Шумлянский…
Горько писать об этом, но писать надо, чтобы наши читатели (и особенно женщины) знали, с каким трудом, в каких муках зарождалась охрана женского здоровья в нашей стране. Но поступь времени было не задержать, русская наука не стояла на месте — она двигалась заодно с Россией. Древний опыт наших сельских «повитух» завершился победой научной гинекологии. Здесь нет смысла перечислять корифеев русской и советской науки о женском здоровье — их славные имена увековечены на мемориальных досках тех больниц и тех институтов, где они работали на благо отчизны.
Скажем точнее — на благо женщины!
Я заканчиваю историю тем, с чего и начал: здоровье женщины да будет для нас всегда священным, ибо здоровая женщина — это здоровая семья, это здоровье всей нации. «Берегиня» бережет нас, мужчин, а мы, мужчины, обязаны беречь свою «берегиню».
…Но все-таки, читатель, если будете в Истре или в Москве, навестите музеи, чтобы глянуть на портреты Смарагды-Екатерины Голицыной: да, очень красивая женщина.
Очень красивая и… очень несчастная!
Повесть о печальном бессмертии
Что такое опера?..
Беру с полки книгу, читаю: «Опера называется действо, пением оправляемое. Она, кроме богов и храбрых героев, никому на театре быть не дозволяет. Все в ней есть знатно… златые веки собственно в ней показываются… Для представления первых времен мира и непорочного блаженства выводятся в ней счастливые пастухи и во удовольствии пребывающие пастушки».
О, наивность старого мира! Поставим книгу на место. Словно в густой первобытный лес, мы погружаемся в темный XVIII век, когда прозвучала в России первая опера.
А в музыкальных справочниках (между именами П. В. Аравина и Д. И. Аракишвили) уместилось иностранное имя — Франческо Арайя; имя это сейчас мало что говорит русскому сердцу… Между тем я был счастлив, когда мне удалось раздобыть изображение Франческо Арайи, который пышным метеором проскользил по горизонту русской жизни и тихо погас в отдалении.
Имя этого человека вошло в историю нашей культуры.
Но, скажите, слышал ли кто из вас его музыку?
Я никогда не слышал… ни единой его ноты.
Он бессмертен! Хотя это печальное бессмертие.
Было время Анны Иоанновны, время гадостное… Корабль пришел в Петербург издалека, в шорохе поникли паруса, выбеленные солнцем. Конец пути. Устал корабль, но еще больше устали люди, на нем приплывшие. Искатели судьбы! Бродяги и артисты, наемные убийцы и продажные женщины — все пламенно взирали на русскую столицу, богатства и славы от нее вожделея. Пассажиры робко ступили на топкий берег, полого до воды сбегавший. Крутились крылья мельниц за крышами Двенадцати коллегий, а беленькие козы, тихо блея, паслись на травке.
Смеркалось над Невой, но день не угасал. Матросы, обняв один другого, уходили вдаль, горланя перед неизбежной пьянкой. Подумать только: еще вчера качало зверски, в потемках трюма стучались бочки со скверной солониной, а теперь паруса, свернутые в трубки, словно ковры, приникли к реям , — и тишина… Какая тишина! Уверенно ступая, шкипер сошел на берег. В сиреневых сумерках белой ночи он разглядел фигуру одинокого пассажира, возле ног которого шуршала скользкая осока.
— Синьор, а вы почему не поспешили в город?
— Я не знаю, куда мне идти. Я никого не знаю здесь…
Старый моряк-далматинец с удивлением оглядел странного пассажира — он был молод и красив, как Аполлон.
— Я как раз собрался в остерию, чтобы напиться там хуже разбойника. Ступайте же и вы за мной. Вам, может, повезет, и вы средь местных пьяниц встретите своих земляков…
В остерии путешественник присел у двери. Закрыв глаза, он стал делить кабацкий шум на дольки, словно апельсин. Вот немцы говорят, вот англичане, вот французы, гортанно и крикливо спорят рокочущие голоса — русские. А вдруг его как будто обожгло родным наречьем — итальянским! Вскочив, он подбежал к столу, за которым восседали два приличных господина в коротких париках, какие носят мастеровые и художники.
— Я прямо с корабля. Вы говорите языком моей родины.
Господа ремесленники привстали благородно:
— Я живописец и гравер Филиппе Маттарнови.
— Я театральный декоратор Бартоломее Тарсио…
Они пригласили его за стол.
— Меня зовут, — начал он свой рассказ, — Франческо Арайя, я родом из Неаполя, где песней начинают день и песней провожают. Родители мои незнатны, но природа рассудила за благо наградить меня даром музыкальных композиций. Синьоры! Я удивлен, — воскликнул Арайя, — почему ваши лица остались каменны? Неужели слава обо мне еще не дошла до этих пасмурных краев?
— Франческо Арайя… ты случайно не знаешь такого? — спросил живописец Маттарнови у декоратора Тарсио.
— Увы, — вздохнул тот. — Впервые слышу…
Арайя поникнул головой, большой и гордой.
— Пять лет назад я поставил первую оперу «Berenice», a вслед за нею прозвучала на весь мир и вторая… о любви!
— Но… гдеони прозвучали? — спросили его.
Арайя возмутился: уж не принимают ли его за самозванца?
— Синьоры! — выпрямился он. — Мои оперы услышала Тоскана и… Рим, сам гордый Рим рукоплескал мне, а Тоскана носила меня на руках. Вы не поверите, сколько у меня было тогда амурных приключений из-за этой славы, подстерегавшей меня из-за угла, как убийцы неосторожную жертву…
— Тоскана — это хорошо, — причмокнул Маттарнови.
— Рим — тоже неплохо, — согласился Тарсио.
— Но сосна еще не рождает скрипки, — засмеялся Арайя. — Скрипку из сосны рождает труд. И я способен быть трудолюбивым, итак, синьоры, продолжу о себе… Две оперы прошли с успехом, четыре знатные дамы вонзили стилеты в свои ревнивые сердца, не в силах перенесть моих измен. Но, принеся славу на легких крыльях, мне оперы в карман не нашвыряли денег…
Художники снова угостили его вином. «Мальчишка», — пыхтел Филиппе Маттарнови. «О, блудный сын!» — вторил ему Бартоломео Тарсио… Арайя даже обомлел:
— Вы… не рукоплещете? Вы… браните меня?
— Вернись на корабль и убирайся домой. Таких, как ты, здесь очень много. Бездарные глупцы бросают дома, родных, невест и, помешавшись на золоте, стремятся в Петербург…
— Я не бездарен…
— Сядь, не хвались… Итальянская капелла еще поет здесь, это верно. Но под этим небом звучат ее последние вокализы. При дворе царицы русской более всего жалуют монстров. Вот ты и научись писать зубами. Огонь петролиума глотай. В кольцо скрутись или ходи на голове — тогда ты станешь в почете. Один лишь обер-гофмаршал Рейнгольд Левенвольде покровительствует нашему пению. Но сама царица и фаворит ее, герцог Бирон, обожают грубые шутки театра площадного: чтобы сыпались пощечины, чтобы драка до крови, чтобы кувырканье на сцене непристойное. Разве им дано оценить божественное очарование?
— Плыви домой… дурак! — закричал Маттарнови.
Арайя долго сидел над вином, почти ошалелый.
— Я проделал такой ужасный путь… Почему вы сочли меня бездарностью? Россия прислушается к моей музыке, да!
Тарсио махнул рукой, испачканной типографской краской.
— Россия поет свои песни, — сказал он.
— Русским сейчас не до тебя, — добавил живописец.
— Но… есть ли в этой дикой стране опера?
— Нет оперы. И вряд ли будет.
— Так я создам ее! Пусть я стану автором первой русской оперы. Не верю, что Россия от моих услуг откажется.
— Не путай Россию с двором императрицы, — поправил его Тарсио. — Ты жаждешь золота от нищей страны, где богат только двор. Россия будет петь свои песни, больше похожие на стон. Здесь — не Италия, и твоих песен не запоют на улицах. А при дворе с тебя потребуют… знаешь ли чего?
— Не знаю, — отвечал Арайя.
— Им лесть нужна. Хоралы и кантаты! Ты будешь погибать в презренном славословии, и музыка твоя умрет там же, где и родится, — во внутренних покоях Анны Иоанновны…
Франческо Арайя высоко поднял чашу с вином:
— В таком случае я… остаюсь. Вы говорите — им нужны лесть и хвала? О-о, знали б вы, мазильщики, сколь музыка моя подвижна. Писатель или живописец всегда несчастны. Они обязаны творить конкретно: вот хорошо, вот плохо! Вот краска белая, вот черная, синьоры… Совсем иное в делах музыкальных. Влюбленный в женщину, в честь красоты ее создам я каватину. Я ночью пропою ее, безумно глядя в глаза возлюбленной, и будем знать об этом только двое — она и я! Зато потом, — расхохотался Арайя, — я эту каватину без стыда при дворе… продам! Название ж каватине дам такое: «Величие Анны, Паллады Севера», и… купят олухи. Да, купят — за название! Неплохо, а?..
Живописец и декоратор переглянулись.
— По этой улице, что Невскою перспективою зовется, следуй до Невы — все прямо, прямо… Там тебе встретится речонка по названию Мойка, ее ты перейдешь и путь продолжи. Когда увидишь лес и шлагбаум опущенный, здесь городу конец. И будет течь река по имени Фонтанка, по берегу ее ты заверни налево. Увидишь вскоре дом, вернее же — услышишь пение. Вот там, на Итальянской улице, живут артисты наши. Войди без хвастовства. Будь вежлив и почтителен к кастратам славным. И помни, что судьбу решать нужно не ночью, а только на рассвете!
Перекинув через плечо конец плаща, Франческо Арайя входил в столицу русскую, чтобы покорить ее. Итак, дело за оперой. В это жуткое русское безголосье, где жизнь народа-певца раздавлена поборами, измучена палачеством инквизиции, пусть ворвется его музыка — легкая, игривая, сверкающая, как потешный фейерверк! Она вспыхнет в узком и душном закуте царского двора и… там же угаснет. «Подумай, Франческо, как следует. Еще не поздно: может, лучше вернуться на пристань, сесть на корабль и отплыть домой?» Нет, Франческо Арайя останется в России, ибо он жаждет золота… много золота!
На месте Педагогического института имени Герцена в Ленинграде когда-то роскошествовала усадьба Рейнгольда Левенвольде. (От тех времен осталось несколько деревьев.) В царствование Анны Кровавой здесь, в кущах оранжерей, таились беседки-люстгаузы, куда гости по лесенкам взбирались, чтобы в уединении мыслить или амурничать. Фонтаны падали в бассейны, обложенные ильменскими раковинами. В залах дворца Левенвольде играли водяные органы, в которых вода издавала самые необычные мелодии. А по ночам, уже не зная, чем себя развлечь, пресыщенный сибарит велел гасить свечи, лакеи рассыпали в партерах зелени тысячи светляков, собранных в лесу, и в этом феерическом свете блуждал хозяин, меценат итальянских Певцов.