— Запьем вот этим. Вместо пива… Чистейший дистиллят с примесью техноглицерина. Чем плохо? Ну, пей скорее…
Я был еще весь в тавоте и ощущал себя настоящим матросом. Поборов страх, я зашиб в себя весь фугас. Дрябин дал мне запить спирт водою из мешка, тягучей, как ликер, и сладкой.
— Почти лимонад! — сказал я, отдышавшись. — Только не шипит!
— За это не беспокойся, — ответил мне Дрябин, плотно закручивая пробку в мешке. — Валяй к старшине, дыхни на него как следует — и шипение на весь день тебе обеспечено…
Когда я выбрался из отсека, мир уже стал розовым. Мне было весело, и матросы ко мне принюхались:
— Во, сопляк. Успел набраться. Мы сколько лет гремим — и трезвые. А он первый день на эсминцах и уже дернул!
Я спустился в кубрик, положил голову на свой вещмешок и задремал. Вдруг слышу, как от люка с палубы просвистали:
— Юнгу — к замполиту.
— Да он не может. Пьяный валяется…
Из люка донеслось — ответное, со свистком дудки:
— Замполит уже знает! Пускай тащится какой есть…
— Пойду, — сказал я, вставая с рундука.
В каюте замполита стоял Дрябин, отчитываясь:
— Я же не зверь какой! Ежели человек мне добро сделал, так я тоже с ним не как-нибудь, а по-людски. Верно ведь?
— Могли бы, — отвечал замполит минеру, — не поить его спиртом, а выразить юнге свою благодарность.
Дрябин даже удивился:
— Деньгами, что ли, я ему выражу? Я же не зверь… человек! Русский человек… Верно ведь? Ну, и налил ему. Всего-то — вот столько! С гулькин нос. Как матрос матросу. А ежели он сразу с копыт полетел, так зачем тогда на флот подался? Сидел бы дома…
После минера замполит взялся за меня. На бумажке он подсчитал, сколько я, сукин сын, съел и сносил за время службы, во сколько обошлись государству мои педагоги и прочее. Когда он закончил роковой подсчет, я понял, что мне не выбраться из долгов до смерти. Тут я не выдержал и разревелся. Но замполит был мужчина с характером и слез моих вытирать не стал.
— А для чего, ты думаешь, тебя учили? — говорил он. — Чтобы ты, на эсминцы придя, казенный спирт хлебал? Это возмутительно, товарищ юнга… Как ты себя ведешь? Дай адрес отца, мы напишем, что его сын не оправдал доверие Родины и комсомола.
— Нет у меня отца, — ответил я. — Погиб мой папа.
— Тогда адрес матери.
— Мама на кладбище… в Соломбале!
Замполит отбросил карандаш и порвал свои расчеты.
— Послушай, друг! А кто же у тебя есть?
— Бабушка. Она в Ленинграде…
— Ну, бабушку мы беспокоить не станем. Пускай не тужит. А ты должен служить так, чтобы загладил свой проступок… Осознал?
Офицеры не стали раздувать этой истории. Дрябин же был наказан. От тех времен у меня сохранилась его фотография, которую он мне подарил по возвращении с гауптвахты. «Моему лучшему другу на память о героических днях обороны Заполярья от подлых врагов!» — так начертал он на карточке. Дрябин был лучшим минером эсминца, и сейчас его портреты можно видеть в монографиях по истории Северного флота. Фотокорреспондент запечатлел его на крыле торпедного аппарата! Он был человек недалекий, но мужественный и добрый… Под конец войны он ослеп при случайной аварии, и я под руку отводил его в экипаж на оформление демобилизации.
Прощаясь, он меня крепко обнял и заплакал:
— А помнишь, Савка, как мы с тобой… Ох и шипели тогда на нас! Да-а, было времечко — не вернешь. Девять лет жизни — флоту! Все девять на эсминцах. Кусок большой, а?
Мое дело в этой войне — маленькое, но важное. И я уже вполне дорос до понимания своей великой ответственности. Что я могу сделать для победы, я, конечно, сделаю. Если суждено погибнуть, я погибну. Так я решил сразу! Потому и отношение мое к тому ватнику, который мне выдали, было таким, какое, наверное, испытывали юные рыцари, впервые влезая в боевой панцирь для турнира. Мне выдали теплое белье, стеганые штаны, сапоги для шторма и валенки для мороза. Получил под расписку, как особо ценное снаряжение, и «лягушку» — спасательный жилет, надеваемый вроде парашюта; из нагрудника торчали резиновые трубки с пробками для надувания жилета воздухом. Наконец меня включили в боевое расписание «Грозящего». Кузбасским несмываемым лаком на кармане моей голландки отпечатали мой личный боевой номер из пяти цифр. С этим номером мне воевать! Если меня прибьет волной к берегам Родины, этот номер расскажет, кто я такой, в какой БЧ числился, на каком посту сражался, после чего по спискам флота легко установить мою фамилию. Напишут бабушке: «С прискорбием сообщаем, что юнга С. Огурцов пал смертью храбрых в боях…» Такой же номер был пришит и к кокону моей пробковой койки, которая способна держать человека на воде целых двадцать минут, если, конечно, я правильно ее уложу и свяжу потуже…
Между тем старшина Курядов на меня даже малость обиделся: Огурцова из гиропоста хоть за уши вытаскивай! Старшина Лебедев говорил в оправдание Курядову:
— Ну что ты, Вася! Мальчишка-то интересуется… Не гнать же его. Не просто глазеет, а разбирается…
Лебедев казался мне ужасно умным. Холя свои роскошные усы, он давал точный ответ на любой мой вопрос. Гирокомпас в Школе юнг стоял холодный и неподвижный. А здесь его наполняло тепло напряженной работы, которой он жил, трудясь ради нашей победы. Большая разница! В движении я быстрее понял взаимосвязь деталей, лучше осмыслил электросхему «аншютца». Я даже удивился, когда старшина Лебедев сказал мне, что до службы на флоте он был в Москве видным кондитером — готовил торты для дипломатических приемов в Кремле. От тортов до «аншютца» — расстояние немалое, и я еще больше стал уважать старшину за его знания…
Штурман эсминца Присяжнюк, этот горбоносый чистюля, аккуратный блондин лет тридцати, время от времени звал меня к себе. Давал читать «ПШС», устраивал беглые опросы по теории. Без внимания меня не оставляли… Однажды ближе к вечеру мое имя выкликнули:
— Где здесь юнга? Его «смерш» вызывает…
Честно говоря, у меня ослабли руки и ноги. И хотя заподозрить меня было не в чем, прежняя встреча с особистом на Соловках оставила в душе неприятный след. А тут еще матросы хохочут.
— Ага, попался! — говорят мне. — Сейчас тебя на полубак выведут, к гюйс-штоку привяжут и шарахнут из пятидюймовки прямой наводкой… У нас со шпионами разговор короткий!
Я отправился к «смершу» в гиблом настроении. По кумачовым коврам ступал, как по болоту. Из буфета доносились перезвоны посуды — вестовые готовили офицерам ужин. В кают-компании заводили радиолу, и оттуда неслось по коридору:
Отцвели уж давно хризантемы в саду…
С робостью я постучался в каюту-двухместку: «Смерш» оказался здоровенным дядькой, под потолок ростом, в чине капитана второго ранга. Это я определил по его кителю, который был повешен на спинку стула. А сам он стоял передо мною в сорочке с закатанными рукавами — вот-вот врежет в ухо! Однако встретил он меня, словно лучшего друга.
— А-а-а, — обрадовался. — Входи, входи, юнга… Дай-ка я посмотрю на тебя, на недоросля. — Взял меня за подбородок и заглянул в глаза. — Как живешь? — спросил кратко, но строго.
— Спасибо. Живу. Не помираю.
— А что думаешь?
— О чем?
— Вообще… о жизни, о войне?
— Ничего не думаю, — увильнул я от прямого ответа.
На что мне было заявлено с подкупающей прямотой:
— Так ты, выходит, дурак? Как можно жить в такое время и ничего не думать? Нет уж, ты хоть иногда все-таки задумывайся, — попросил меня «смерш». — Шуточки да хаханьки остались за бортом. Здесь тебе не ансамбль песни и пляски… Жизнь на эсминцах слишком серьезная. За каждый поступок надобно отвечать!
— Есть, — сказал я, вспомнив про злосчастный спирт.
Совсем неожиданно прозвучал вопрос «смерша»:
— Бабушке-то писал или еще не собрался?
— Не собрался.
— Напиши! — дружелюбно посоветовал мне «смерш». — Только не пугай ее излишней романтикой. Тебе романтика, а бабке один страх господен. Захочешь фотокарточку ей послать — посылай. Но сфотографируйся обязательно с обнаженной головой.
— А почему так? — спросил я.
Ленточкой своей я гордился, и мне было бы жаль, если бы бабушка не узнала, что ее внук стал «грозящим».
— На ленточке-то название эсминца написано. Военную тайну разгласишь. Я тебе по дружбе советую — башку ничем не покрывай…
Каюта-двухместка, в которой жили «смерш» и парторг эсминца, напоминала купе. Над одной койкой возвышалась другая. Мягкий свет. Электрогрелки. Шкаф. Умывальник.
— Я тебя позвал вот зачем, — сказал кавторанг. — Будешь в нашей двухместке приборку делать…
Я уже пришел в себя, оттаял и признался капитану второго ранга, что поначалу боялся к нему идти. Рассказал, как жучил меня особист на Соловках. «Смерш» эсминца посмеялся и не слишком уважительно отозвался о своем соловецком коллеге. Вечером во второй палубе, где селились комендоры, я наблюдал, как «смерш» забивал козла с матросами. А мичман Холин, старшина минно-торпедной команды, орал на него, как на приятеля:
— Куда ты опять со своим дублем сунулся? Я тебе шестерку скинул, а ты опять с дублем… Соображать надо!
«Смерть шпионам» продулся вконец и по уговору, как проигравший, полез под стол, с трудом пропихиваясь между узеньких ножек, а комендоры при этом грохали по столу кулаками, крича:
— Козел! Козел! Козел!..
Потом я у Курядова своего потихоньку спросил:
— Этот «смерш» небось за нами присматривает?
С невозмутимостью истинного помора старшина отвечал:
— А как же иначе? Такая его должность. За это он и деньги получает. Ты еще до Ваенги не добрался, как он твою биографию изучил и всю твою подноготную знает…
— А какие же тут шпионы? Кого он ловить собирается?
— Тебе этого не понять… Вон на «Разводящем» вскрыли для ремонта кожуха турбин. Потом закрыли. Механику пришло в голову: дай-кось еще разочек проверю. Вскрыли кожуха опять. А там между лопатками лежит винтик. Малюсенький, как булавка. Дай они пар с котлов на турбины — и все, ювелирной работы лопатки полетели бы к черту. Видать, нашелся гад, что винтик туда сунул. С умом действовал! Не открой они кожух снова — эсминец до конца войны околевал бы на приколе.