— Не раззевывайся, салажня худая! Беги скорей!
Через минуту, мокрый до нитки, потеряв казенную шапку, я поставил бачок с супом перед рулевыми. Проделав еще целый ряд сложных акробатических упражнений, я все-таки вылил первую чумичку с супом на голову своего старшины Курядова, после чего прямо из бачка стал плескать суп в миски.
— Ешьте, — говорил я, — а мне чего-то не хочется…
Я забыл сказать, что у Лебедева подчиненный тоже аншютист, некий Иван Васильевич Иванов. Моя бабушка, из псковских крестьян, родом была из того же Дедовичского района, из которого Иванов был призван на флот. Несмотря на близкое землячество, наши отношения назвать теплыми было никак нельзя. Иванов подозревал, что я суюсь в гиропост из каких-то тайных карьеристских вожделений. К тому же он считал, что юнга недостоин завязывать ему шнурки на ботинках.
Вот и сейчас все хлебали себе супчик и помалкивали, а Иванов попробовал его с ложки и вдруг заявил:
— Чего-то суп не такой сегодня. Жидкий и холодный.
Пришлось мне сознаться, что полбачка супу при крене я выплеснул за борт. А море тут же щедро долило его снова до самых краев.
— Хотите, я снова сбегаю? Тут недалеко…
Лебедев глянул на Иванова и отпечатал твердо:
— Леера срублены. Шкафут обледенел. Не надо!
Рисовую кашу с колбасой я принес уже без аварии. В этом случае бачок можно было держать одной рукой, а другой — самому держаться. Помыть посуду — ерунда. Покидая кубрик, Курядов сказал мне:
— Ты выспись. Сегодня тебя на руль ставить будем…
Иллюминаторы в море задраены намертво. Дневного света не увидишь. А чтобы подвахта отдыхала, освещение вырублено, горят только синие ночные лампы. В этом синем мертвенном свете через лаз, вижу, ползет к нам шифровальщик. Вот человек! Живет в салоне, по коврам ходит, спит на перине, а за едой к нам бегает. Он на ощупь растолкал меня:
— Эй, юнга! Шамовка осталась? Или все свинтили?
Я кивнул ему на шкафчик возле лагуна, там лежали про запас хлеб с маслом и сахар. Потом спрашиваю шифровальщика:
— Эсминец-то наш куда нарезает?
— А какое твое дело? — ответил он мне, жуя.
— Но ты-то ведь знаешь, куда идем?
— Еще бы не знать! Я да командир. Знаем. А ты валяйся.
Кажется, валяться — это единственное, на что я был способен. Качка вконец измотала меня.
Но вот щелкнул динамик, в палубу ворвался шум моря, слышный с мостика, в треске и свисте возникли голоса сигнальщиков, и вахтенный офицер вдруг объявил:
— Юнга Эс Огурцов, заступить на ходовую вахту.
Оторвал я голову от рундука и тут же опустил ее снова. Кажется, не встать. В старом флоте таких, как я, били цепочкой. Лупцевали до тех пор, пока в острой боли человек не забывал о мучениях качки. Тогда он вставал и шел на вахту. Это жестоко, но другого выхода не было, ибо флот балласта не терпит. Каждый должен делать свое дело. А я встать не мог. Выходит, все мечты — за борт?
Неумолимая трансляция повторила:
— Юнга Эс Огурцов, тебя ждут на мостике.
Я встал. Все дрожало и тряслось вокруг меня — в грохоте, в тумане. Пошел к трапу. Вот оно, море! В полном мраке неслись надо мною черные туши волн, среди которых совсем затерялся «Грозящий», казавшийся посреди стихии маленьким и хрупким. На срезе полубака торчали дула зенитных эрликонов. На их круглых барбетах, с ног до головы опутанные проводами телефонов, сидели зенитчики и медленно покрывались льдом. Сквозь рев ветра я расслышал, как они мне крикнули:
— …рожно… тра-апе-е… олна-а… моет!
Это был самый опасный трап на эсминце — в том месте, которое часто мыла волна. Но его не миновать, если хочешь попасть на мостик. Я все-таки угодил под накат, и как меня не сорвало тогда с трапа — до сих пор не понимаю. С горечью моря во рту, мгновенно прознобленный ветром, я миновал еще четыре трапа и выбрался на платформу мостика. Вот где качало! Внизу-то — шуточки, детский лепет. Амплитуда колебаний мостика была гораздо шире, нежели в низах корабля. Под забрызганным стеклом бесновато гуляла стрелка кренометра. Дойдет до упора и онемеет там, словно застряла. Сильный крен! Возле визира со светофильтрами, проглядывая перед собой мрак и ненастье ночи, согнулся вахтенный офицер. По крыльям мостика цеплялись, чтобы не упорхнуть за борт, сигнальщики. С высоты мостика эсминец был похож на узкое длинное веретено, пронзающее бешеный хаос воды и холода. Сверху особенно заметно, как его стальной корпус прогибается на волне, словно клинок, — согнешь его, но не сломаешь…
Я шагнул в ходовую рубку и только здесь обнаружил свет: от картушки репитера исходило слабое сияние. Под маскировочным колпаком зябко вздрагивала черта нашего курса. Курядов стоял за манипуляторами, а в углу рубки были свалены какие-то тулупы. Порывом крена меня так и швырнуло на эту гору овчин. А из груды тулупов раздался сонный голос командира эсминца:
— Что вы там… Или ноги уже не держат?
Курядов цыкнул на меня:
— Дай поспать человеку. — После чего уступил мне манипуляторы. — Забирай у меня эсминец, — сказал он. — Сдаю курс в девяносто два градуса. Волна лупит нас в правую скулу… Учти это!
Руками в варежках я обхватил рукояти и вахту принял:
— Есть девяносто два. Есть по правой скуле… учту.
Старшина из рубки не ушел, поправляя мои движения:
— Если станешь психовать, это сразу отразится на курсе. Эсминец — дама очень нервная и начнет «рыскать»…
Что я видел сейчас? Передо мною качался затемненный экран ночи, на котором стихия прокручивала один и тот же бесконечный фильм. На фоне черноты и гула волн иногда вырисовывался острый нож полубака эсминца, который упрямо резал волну. Два баковых орудия прижали свои стволы к самой палубе.
— Приучи себя, — говорил Курядов. — Взгляд на картушку, взгляд по курсу. Это необходимо. Можешь заметить то, что прохлопают сигнальцы. Например, мину! Тогда быстро отработай манипуляторами до отказа, эсминец выпишет резкую кривую, после чего докладывай о мине. Но сначала исполни маневр. Ответственность на тебе.
— А командир, — спросил я, — он всегда так?
— Да. Измотан. На походе с мостика не слезает. Сюда и кормежку носят. Офицеры, те, правда, на часок в каюту заглядывают. Так что нам, матросам, совсем барская жизнь…
Рядом со старшиной мне было спокойно. Поверх моей варежки он клал свою громадную рукавицу на собачьем меху.
— Вот так… левым мотором… чуток подвинем.
В желтом свете репитера уверенно дрожала отметка — 92.
— Ну и ладно, — вздохнул старшина. — Справишься один?
— Конечно, — ответил я. — Мы же все это изучали.
Покидая ходовую рубку, старшина сказал:
— В случае чего пихни ногой командира, чтобы вскочил.
Я вытаращил глаза. Как это я, юнга Огурцов, буду пихать ногой командира, который носит звание капитана третьего ранга?
— Он не обидится. Сам просит рулевых об этом…
Старшина ушел, а я остался наедине с кораблем. Я и эсминец. Эсминец и я. Больше никого. Только возле моих ног спит командир «Грозящего».
В матовом свете легко повернулась картушка репитера — курс стал в 99 градусов. Я качнул манипуляторы в сторону, выправляя погрешность курса, но «Грозящий» меня не послушался. Под индексом курса теперь лихорадочно дрожала отметка 102… Мама дорогая! Что я натворил! Я налег на манипуляторы до предела. Ровным стучанием, словно метроном, датчик отбил мне отклонение руля. А картушка репитера поехала назад: 100… 97… 95… 92! Вот сейчас надо удержать эсминец на последней отметке. Но картушка плыла уже дальше, и я почти в панике отсчитывал: 90… 88… 85… Моя ошибка курса склонилась в другую сторону. В промерзлой коробке стальной рубки мне стало жарко, как в бане. Ведь такие же репитеры выведены напоказ в штурманской рубке, перед вахтенным офицером. А в гиропосту старшина Лебедев по матке может видеть, что я запорол эсминец в ужасном рыскании…
Неожиданно зашевелились вороха мохнатых тулупов, будто в рубке проснулся какой-то зверюга, и прозвучал из них голос командира:
— Ну что, юнга? Видать, загробил нам курс?
В оправдание не станешь ведь доказывать, что был отличником учебы. Изо всех сил я ложился грудью на манипуляторы, выправляя эсминец.
— Куда ты их давишь? — Разрыв тулупы, командир встал рядом со мной. — Отработай манипулятором и жди…
Я так и сделал, но «Грозящий» упорно резал ночную слякоть и хляби океана, не желая повиноваться слабому отклонению руля. Вдруг он дрогнул и плавно пришел на нужную отметку курса. Рядом с моей варежкой работала на манипуляторе кожаная перчатка капитана третьего ранга.
— Теперь задержи его! — учил он меня. — Вот так… Ты относишься к рулю, как к врагу своему, и давишь его, давишь. А ты верь, что руль свое дело сделает. Вот на этих рысканиях уже пережгли в котлах зазря много мазута. От рулевого же зависит и экономия топлива. Танкеры гибнут, доставляя нам этот мазут…
Через два часа меня сменил опытный рулевой Корсаков. С мостика я спустился в штурманскую рубку, где Присяжнюк почти лежал грудью на картах, работая с линейкой и транспортиром над прокладкой. Тяжелые магниты, разложенные по краям карт, плотно прижимали их к столу, — никакой сквозняк не сорвет. Я попросил разрешения глянуть на ленту курсографа.
— Смотри, смотри, — ответил он мне недовольно.
Под стеклом курсографа двигалась бумажная лента, разбитая на градусную сетку, а перышко самописца выводило по ней линию курса.
Я как глянул на время своей вахты — так и онемел. Автомат зарегистрировал линию моей вахты неровными скачками, вроде кардиограммы человека с больным сердцем. Присяжнюк сказал:
— Плохо ты вел эсминец. Прямо-таки бездарно.
Он переждал крен и рывком шагнул к курсографу.
— А теперь полюбуйся, как ведет корабль Курядов.
Это была идеальная линия, словно натянули струну. У меня же будто пьяный пытался перейти улицу, и его куролесило зигзагами.
— Простите, — сказал, испытывая неловкость. — Я старался…
В рубке заработал радиопеленгатор. Маяк Цып-Наволок сообщал в океан свои позывные, и в сумятицу ворвалось знакомое: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы…» Присяжнюк, выждав момент при крене, кинулся к верньеру настройки, говоря мне: