В лазарете зазвонил телефон. Видимо, звонили из салона. По ответам врача я смутно догадался, что страшного пока ничего нет.
— Иди туда, откуда пришел, — сказал мне лейтенант.
В салоне, помимо командира и замполита, я застал и штурмана. Судя по всему, они говорили обо мне. Командир сказал:
— Слушай! Мы вот тут подумали сообща и пришли к убеждению, что стоять на манипуляторах ты не можешь. Я понимаю — тебе это обидно, но ты должен понять и нас. Как рулевой ты никакой ценности для эсминца не представляешь.
Ну, что ж! Я и сам это знал. Не обиделся.
Командир выждал и показал на штурмана.
— Старший лейтенант Присяжнюк доложил нам, что ты свил гнездо в гиропосту и никаким газом тебя оттуда не выкурить. Это что? Просто любопытство? Или осознанная любовь к знаниям?
— Я люблю гирокомпасы, товарищ капитан третьего ранга.
— Любовь — это хорошо, — похвалил он меня, после чего обратился к штурману: — Брякните в бэ-пэ-два… вы сидите ближе.
Присяжнюк сказал в трубку телефона:
— Салон — гиропосту. Это ты, Лебедев? Поднимись-ка.
Я замер в напряжении. Всегда обожал старшину Лебедева, но сейчас от его слов зависело очень многое в моей жизни, которая трепыхалась, словно пескарь на раскаленной сковородке.
Раздался осторожный стук в дверь.
— Входите.
Лебедев, как всегда, в чистой робе. Серьезный. Задумчивый. Без улыбки. Как он был непохож на мичмана Сайгина!
Командир показал ему на меня:
— Старшина, знакома ли вам эта светлая личность?
Лебедев посмотрел так, будто впервые меня увидел:
— Немножко знаю, товарищ капитан третьего ранга.
— Добро. Что вы можете о нем сказать?
Я ждал, что Лебедев выплеснет посреди салона полный ушат всяческих похвал моему уму и благородству. Но старшина стал высказывать обо мне — в моем же присутствии — ужасные вещи:
— Ветер еще в голове. Что ему нравится — слушает. А что не по душе — отворачивается. Расхристан. Курядов не может загнать в душевую, чтобы робу выстирал. Воспитан безобразно. Иванов восьмой год служит, а юнга Огурцов ему грубит, как хочет.
Я выстоял под этим ушатом. Командир слушал, кивая. Замполит блуждал из угла в угол салона. Штурман курил, щурясь.
— Так! — сказал командир. — Это нам понятно. Теперь вы, старшина, переверните медаль.
— Есть, — охотно отозвался Лебедев. — Лицевая сторона медали такова: гирокомпасы любит и знает. Конечно, нахватался больше поверху. Глубины знаний еще нету. Но со временем может стать хорошим аншютистом. Ежели, конечно, отнесется к делу серьезно, а не шаляй-валяй.
— Добро. Возьметесь ли вы, Лебедев, подготовить юнгу Огурцова к должности вахтенного аншютиста в гиропосту?
Лебедев отвечал четко:
— Могу, но прежде из него надо пыль выбить. Между вахтами берусь, как за партийное поручение, накачать его с азов. Начну с законов электротехники. Да он, честно-то говоря, парень с головой. Если ему втолковать, так он все освоит.
Тут штурман подошел и постучал меня пальцем по лбу.
— Учти, — сказал, вдалбливая, — что рулевой стоит два часа, после чего четыре отдыхает. А в гиропосту вахта до двенадцати часов в сутки. А в подхвате я треплю аншютистов вызовами на мостик… Вот и подумай прежде — выдержишь ли?
— Выдержу! — ответил я так, словно давал клятву.
Замполит носком ботинка поправил загнувшийся край ковра.
— Ясно, — сказал он, закрывая разговор. — Лебедев, забирайте юнгу. Если бы без любви к делу, тогда плохо. А с любовью он выдержит…
— Есть! — отозвался Лебедев.
Я вышел из салона на полусогнутых от счастья ногах. Поначалу я даже не заметил, что мое взмокшее от пота ухо было крепко зажато в руке старшины Лебедева, — он меня увлекал за собой.
— Я те покажу, где раки зимуют! — говорил он, и я свято верил, что он действительно мне покажет.
Тогда я еще не думал, что любовь моя со временем обратится в профессию и гирокомпасы прочно войдут в мою жизнь, — они станут давать мне хлеб… Я зарабатываю свой хлеб тем делом, которое люблю. Наверное, именно потому я и счастлив.
На флоте, даже если ты желаешь болеть, тебе этого никто не позволит. Не успел я опомниться, как на палубе меня настиг лейтенант Эпштейн — в шинели, при белом кашне.
— Собирайся. Быстро!
Под кормою торкал мотором катер. Мы сели в него и понеслись на середину рейда. Я спросил доктора:
— А что со мною сейчас будет?
— Утопим, чтобы больше с тобой не возиться.
Катер подошел под трап лидера — вожака эсминцев. На лидере был рентген и два врача. Меня просветили и выставили прочь из лазарета, чтобы не мешал беседовать на научные темы о моем здоровье. После чего мы вернулись на «Грозящий», где меня уже поджидал крупоед Будкин с кварцевой лампой. Взялись за меня здорово! Но взялся за меня — с другой стороны — и Лебедев. Так взялся, что уже через месяц я нес самостоятельную вахту в гиропосту.
Скоро получилась перегрузка в штате: два старших специалиста и один — я! — младший. Аншютисты всегда ценились на флоте, и похоже было, что кого-то одного следовало убрать.
Иванов говорил мне с надрывом:
— Подсиживаешь ты меня. Ты думаешь, я тебя не вижу? Я тебя насквозь вижу.
— Ты, земляк, не гунди, — отвечал я. — Если ты неуч, то я неучем быть не желаю. Не карьеру делаю, а служу!
— Вижу, как ты служишь. Я восьмой год табаню, а ты прискакал, от горшка два вершка, и уже на мое место уцепился.
Решили оставить на «Грозящем» одного старшего и одного младшего специалиста. Я боялся, что Лебедева переведут куда-нибудь и тогда старшиной надо мною станет «земляк», чтоб ему ни дна, ни покрышки… Но нет, пронесло: Иванову велели собираться с вещами.
— Подсидел ты меня, — плакался он на прощание.
Впрочем, плакался он недолго. На плечи ему тут же навесили старшинские погоны, с обратным караваном Иванов поплыл в Лондон и там первым делом побежал смотреть музей восковых фигур. А мы с Лебедевым остались на «Грозящем», чтобы по двенадцать часов в сутки нести вахту. В промежутках между вахтами спали, имея в кармане ватника отвертку, флакон со спиртом и комки ваты. В морозные ночи только и слышишь, как грохочут звонки в нашу часть: «На мостик!.. На мостик!.. На мостик!..» Значит, опять покрылись льдом линзы на пеленгаторах или покрылись инеем стекла репитеров. Надо протирать… Служба была хлопотливая и беспокойная. Книжку, бывало, возьмешь в библиотеке и держишь ее целый месяц — некогда читать!
Когда я окончательно освоился с новой специальностью, меня по боевому расписанию начали оставлять в гиропосту, а старшина Лебедев мотался наверх — к штурману. Таким образом, я стал командиром БП-II БЧ-I…
К тому времени мне исполнилось шестнадцать лет!
Когда в отсеки врывались зовущие по местам колокола громкого боя, я захлопывал над собой люк, докладывая в телефон:
— Гиропост — мостику: бэ-пэ-два бэ-чэ-один к бою готов!
Это был удивительный бой. Я сидел на днище эсминца, никогда не видя противника, только слушал, как с ревом обтекает мой эсминец яростная забортная вода. Я был молод, но понимал: случись хотя бы одно попадание торпеды — и я буду похоронен здесь же, на своем посту; отправлюсь на грунт вместе с любимым гирокомпасом, который, пока мы живы, старается дать людям для победы все, что только способна дать человеку техника.
Смолоду я не был излишне сентиментален. Но когда война завершилась победой и мне надо было уходить с корабля, я на прощание обнял гирокомпас, как обнимают верного друга. Я тогда горько заплакал над ним, сознавая, как много он мне дал и как много я с ним теряю.
Иной раз — в мирной тишине квартиры — я спрашиваю себя:
— Была ли юность? Или приснилась она, как сон?..
Юность, конечно, была. И, по-моему, такая, как надо!
Кончилась она в тот день, когда я последний раз выбрался по трапу из своего БП-II БЧ-I эскадренного миноносца «Грозящий». На память об этой юности остались две ленты — одна с именем эсминца, а другая — юнговская… Со смешным бантиком!
Я был демобилизован с флота, так и не дослужившись до матроса. В документах указано мое первое и последнее звание — юнга!
С тех пор прошло немало лет.
Нет, мы еще не старые,
Но бродит тем не менее
Знакомыми бульварами
Другое поколение.
Но и поныне я еще живу курсом, что дал мне гирокомпас, указавший дорогу в большую жизнь, в которой меня ожидали новые тревоги и новые напряжения души.
Конечно, не я принес Родине Победу. Не я один приблизил ее волшебный день. Но я сделал что мог.
В общем прекрасном Пиру Победы была маленькая капля и моего меду.
Сейчас мне за сорок, и мне уже давно не снятся гулкие корабельные сны. Но до сих пор я иногда думаю о себе, как о юнге. Это высокое и почетное звание дает мне право быть вечно молодым. Юнгам флота не угрожает старость.
Эпилог последний
Человек и Море…
Это особая тема, и она все чаще волнует Человечество, соперничая с темой проникновения Человека в загадки Космоса.
В доисторические времена далекий предок впервые осторожно выбрался из моря на сушу, и его скользкие жабры вместо привычной воды с пронзительным свистом всосали в себя влажный удушливый воздух…
Это был наш предок, читатель!
Человечество зародилось в море. Не оттого ли в венах людских и поныне буйно пульсирует кровь — соленая, как и вода океанов? Не потому ли мы не устаем подолгу следить за поступью волн в безбрежии моря, которое пропитано солнцем и вечностью?
Что мы видим вдали? О чем мечтаем в такие минуты?
Море властно зовет нас в свою колыбель, из которой мы вышли и встали на ноги. И мы охотно откликаемся на этот зов.
Один видный ученый-океанолог, заглядывая в историю освоения морей Человеком, писал правдиво и возвышенно:
«Образ жизни моряков имел свои отрицательные следствия: беспечность, фатализм и грубость нравов. Однако наряду с этим он воспитывал у моряков и высокие моральные качества — самоотверженность, бескорыстие, настойчивость и героизм. Если эти человеческие качества когда-либо исчезнут, наша цивилизация пострадает: она не найдет ни в чем другом того, что потеряет вместе с привычкой Человека к морю…»