К дочери Орлов относился деспотично. Если его навещал человек, достойный уважения, он призывал к себе юную графиню:
— Вишь, гость-то каков! Или мы тебя, никудышную, сейчас с кашей съедим, или… мой полы в честь гостя приятного!
Графиня тащила ведро с водой, устраивала поломытие.
— Да не так моешь! — кричал на нее отец. — Не ленись лишний раз тряпку-то выжать… Это тебе не Богу маливаться!
Тургеневский герой, однодворец Овсянников, вспоминал: «Пока не знаешь его, не взойдешь к нему, боишься, точно робеешь, а войдешь — словно солнышко пригреет — и весь повеселеешь… Голубей-турманов держал первейшего сорта. Выйдет, бывало, во двор, сядет в кресло и прикажет голубей поднять; а кругом на крышах люди стоят с ружьями против ястребов. К ногам графа большой серебряный таз поставят с водою: он и смотрит в воду на голубков… А рассердится — словно гром прогремит. Страху много, а плакать не на что: смотришь — уж и улыбается».
Совсем иное впечатление производил Орлов на иностранцев.
Англичанка мисс Вальмонт признавалась, что при виде Алехана все ее тело охватила дрожь ужаса, а когда ей следовало поцеловать Орлова в изуродованное лицо, она чуть не упала в обморок. Чесменский герой казался нежной мисс каким-то чудовищем, и ей было странно видеть, как средь азиатской роскоши свободно и легко двигался этот «дикий варвар» в распахнутом на груди кафтане, с повадками мужика-растяпы и при этом носил на руках чью-то маленькую, чумазую девочку, которую он нежно целовал и еще приплясывал, забавляя ребенка:
У кота, у кота — колыбелька золота,
а у кошки, у кошечки — золочены окошечки.
— Чье это очаровательное дитя? — спросила мисс Вальмонт.
— А разве узнаешь… — отвечал Орлов. — Забежала вот вчера с улицы… Так и осталась. Не выкидывать же. Пущай живет!
Москвичи знали, что там, где Орлов, там всегда весело, и толпами валили в его Нескучное, где любовались рысистым наметом лошадей, красотой одежд конюхов… Алехан иногда скидывал на снег тулупчик козлиный, ему подавали бойцовские рукавицы:
— Ну, ребята? Пришло время кровь потешить…
Специально, чтобы с Орловым подраться, приезжали в Москву туляки — самые опытные на Руси драчуны-боксеры. Алехан, которому пошло на седьмой десяток, браковал соперников:
— Да куды ты лезешь, черт старый! Я ж тебя еще молодым парнем бивал… Давай сына! Ах, с внуком приехал? Станови внука…
Из толпы заяузских кожемяков выходил парень: сам — что дуб, а кулаки — будто две тыквы:
— Давай, граф, на пять рублев биться.
— А у тебя разве пять рублев сыщется?
— Никогда в руках не держал. Но тебя побью — будут…
— Ну, держись тогда, кила рязанская!
Теснее смыкался круг людей, и на истоптанном валенками снегу начиналась боевая потеха. Иной раз и кровь заливала снег, так что смотреть страшно. Но зато все вершилось по правилам — без злобы. А туляки почасту свергали Орлова наземь. Порядок же был таков: «Кого поборет Орлов — наградит, а коли кто его поборет — того задарит совсем и в губы зацелует!»
По натуре он был азартный игрок. На пари брался с одного удара отрубить быку голову — и отрубал. Спорил с ямщиками валдайскими, что остановит шестерку лошадей за колесо — и останавливал. Мешая дело с бездельем, он устроил на Москве регулярную голубиную почту. Развел петушиные бои, вывел особую породу гусей — бойцовских. На всю Россию славились своим удивительным напевом канарейки — тоже «орловские»!
Наконец, из раздолья молдаванских степей он вывез на Москву цыганские таборы, поселил их в подмосковном селе Пушкине, где образовался цыганский хор. Орлов первым на Руси оценил божественную красоту цыганского пения. Всех хористов он называл по-цыгански «чавалы» (в переводе на русский значит «ребята»):
— Ну, чавалы, спойте, чтобы я немножко поплакал…
На традиционном майском гуляний в Сокольниках цыгане пели и плясали в шатрах. Растроганный их искусством, Алехан раскрепостил весь хор, и отсюда, из парка Сокольников, слава цыганских романсов пошла бродить по России — по ярмаркам и ресторанам, восхищая всех людей, от Пушкина до Толстого, от Каталани до Листа! А в грозном 1812 году цыганский хор целиком вступил в Народное ополчение, и певцы Орлова стали гусарами и уланами, геройски сражаясь за свое новое отечество.
Только дважды была потревожена жизнь Алехана… Вдруг он заявился в Петербург, где его никто не ждал, и посеял страшное беспокойство в Зимнем дворце.
— Зачем он здесь? — испуганно говорила Екатерина II. — Это опасный человек. Я боюсь этого разбойника!
Орлов Чесменский прибыл на берега Невы только затем, чтобы как следует поругаться со своей старой подругой. В глаза императрице он смело высказал все недовольство непорядками в управлении страной.
Екатерина от критики уже давно отвыкла, сама считала себя «великой» и потому ясно дала понять, чтобы Орлов убирался обратно…
В 1796 году на престол вступил Павел I, боготворивший память своего отца. В шкатулке матери он обнаружил ту самую записку, в которой Орлов признавался Екатерине, что убил ее мужа-императора. Павел I сказал:
— Я накажу его так, что он никогда не опомнится… Участников переворота 1762 года собрали в столице; были они уже старые, и только Алехан выглядел по-прежнему молодцом. Петра III извлекли из могилы. Началась тягостная церемония переноса его останков из Лавры в Петропавловскую крепость. В этот день свирепствовал лютейший мороз. Траурный кортеж тянулся через весь Невский, через замерзшую Неву: от страшной стужи чулки придворных примерзали к лодыжкам. А впереди всех шествовал Алехан; в руках без перчаток (!) он нес покрытую изморозью корону убитого им императора. Месть была утонченна: в соборе Павел I велел старикам целовать прах и кости своего отца. Многие ослабли при этом. Орлов с самым невозмутимым видом облобызал голштинский череп. Павел I понял, что такого лихого скакуна на голой соломе не проведешь.
— Езжай прочь, граф, — сказал он сипло…
Вместе с Марьей Бахметевой он укатил за границу, проживая зимы в Дрездене и Лейпциге, лета проводил в Карлсбаде и Теплице. «Здесь, — сообщал на родину, — довольно перебесились на мой щет. Всио предлагают, чтобы я здесь поселился… встречали со радошным лицем, и кланелись, из дверей выбегая и из окошек выглядывая. Много старичков, взлягивая, в припрышку взбегались, а ребетишки становились во фрунт…» Европа уважала Орлова: это были отзвуки Чесмы — отзвуки молодости! В его честь бывали факельные шествия, сжигались пышные фейерверки, города иллюминировали, стрелковые ферейны Тироля устраивали перед ним показательные стрельбы, а при въезде в столицы герцогств на огромных щитах полыхали приветственные слова, сложенные из разноцветных лампионов:
ВИВАТ КОНТЕСС Д’ОРЛОВ.
Несколько городов, зная о гонениях императора на Орлова, предлагали ему политическое убежище. «Я же им в ответ говорю, што они с ума сошли, што хотят меня неверным отечеству сделать. Если так поступить, так лутче дневнаго света не видать!» Весной 1804 года Алехан дождался известия из России, что Павла I задушили в потемках спальни шарфиком, и граф сказал своей метрессе:
— Ну, Марья, сбирайся домой ехать… отгостевали!
Жизнь была прожита. Одни скажут — хорошо. Другие скажут — плохо. Белинский писал: «Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтоб хорошее неизменно было хорошим, а дурное — дурным, и которое слышать не хочет, чтоб один и тот же предмет вмещал в себя и хорошее и дурное». Это слова к месту: граф Орлов Чесменский легко выносил ненависть современников и горячую их любовь… Где же тут середина?
В 1805 году до него дошло известие о поражении наших войск при Аустерлице. Старик заплакал, как ребенок.
Семидесяти трех лет от роду он скончался 24 декабря 1807 года и был погребен в селе Отрада Подольского уезда Московской губернии. Его дочь, предавшись религиозному ханжеству, все несметные орловские сокровища раздарила алчным монахам, даже прах отца перенесла в новгородский Юрьевский монастырь. Но в 1896 году, уже на грани XX века, Алехана вновь потревожили в его могиле. Цугом в шесть орловских рысаков его доставили обратно в Отраду.
На этот раз его везли уже на орудийном лафете!
Первый листригон Балаклавы
В молодости, настроенный романтично, я впервые встретился с легендарным Ламбро Качиони в книге Николая Врангеля «Венок мертвым». Автор, назвав этого человека «свирепым», ничего более о нем не сказал, опубликовав два портрета — самого Ламбро Дмитриевича и его жены, красивой левантинки, которую тот добыл при абордаже турецкого корабля, а уж потом влюбился в нее…
Нам не понять появления в Петербурге греческих патриотов, если не будем знать, что Греция веками изнемогала под турецким игом, а сами греки, жаждая свободы, взирали на Россию с надеждой как на избавительницу. Русские издревле стремились к Черному морю, но каждый раз наши предки встречали сопротивление турецких султанов, и в борьбе с Турцией русский народ неизменно находил поддержку у народа эллинского. Таким образом, исторические чаяния греков о национальной свободе неизбежно переплетались с чаяниями россиян, отчего давняя дружба Греции и России всегда была, есть и будет достойной нашего внимания.
На портрете «свирепый» к врагам Ламбро Качиони изображен воинственно, в шлеме с перьями страуса, но я-то знаю, что в обычной жизни он носил феску, на которой красовалась эмблема — серебряная рука: знак того, что неустрашимый корсар пребывает под вечным покровительством России. Так решила Екатерина II, и я был крайне удивлен, узнав, что Ламбро Качиони ускорил смерть русской императрицы…
Неизбежная война с Турцией возникла в 1769 году, снова (в какой уже раз!) оживив надежды угнетенных балканских народов. Настало время небывалых побед Румянцева, Потемкина и молодого еще Суворова; наша армия стояла на Дунае, а наш флот, обогнув Европу, уже вошел в Греческий архипелаг, угрожая столице султана. Андреевский флаг видели у берегов Марокко и Палестины, он реял под стенами Каира, Корсика и Мальта искали русского подданства — да, громкие времена! Множество греков-волонтеров сразу же включились в войну, никак не отделяя интересов России от интересов будущей Греции. Среди таких патриотов оказался и наш герой Ламбро Качиони…