Вещи (сборник) — страница 17 из 40

Неожиданно подумалось, о, черт, они все здесь просто трусы и эта баба и тот мужик болтливый, и весь этот добровольный острог, только порождение идеи трусости, а чем еще можно объяснить жизнь, которая изолирована, жизнь, которой нет названия в реальной жизни буден. Да и будни ли это, когда мечту можно подержать за ягодицы, нет. Довольно с меня одной мечты, осуществленной в этом кошмарном доме. Мечту всегда ищешь и дожидаешься ее явления, но осуществление ее таким будничным способом отвратительно, хочется уже бежать от подобной мечты. Что для этого нужно, ведь жить с неосуществленной мечтой невозможно, значит рано или поздно придется осуществить, но так как такое ее осуществление противно, значит нужно отказаться от мечты, требующей подобного осуществления. Как это хорошо, когда есть не только творческая воля; убираться отсюда надо подобру поздорову, пока не все мечты еще исполнились, одного лишь помянутого осуществления хватит надолго. Прочь, на дорогу, пересплю на опавшей хвое. Есть свитер и пара глотков ликера во фляжке.

Мечта вышла меня провожать, между ляжек болело.

– А это, что за старуха?

– А – этостерва по имени мать.

Стерва стояла на коленях и молилась желтой звезде, молилась она молча, во рту дымилась трубка. Захотелось покурить, мечта будто прочла мои мысли, на ходу работая полотенцем, что захватила в доме, подошла к матери уже с повязкой на бедрах, но грудь, ах, грудь, грудь светилась внутренним живым огнем, она фосфоресцировала, если есть черный фосфор, то грудь была черным фосфором. Мечта шепнула на ухо матери, затем кивнула головой и ушла в дом напротив, вернулась с трубкой и мешочком табака. Отчего эти подарки, почему так любезно, подумалось, но скорее захотелось наружу за ворота. Пока шли к воротам, я еще несколько раз хотел мечту; о страшная ночь, она была похотлива и сладострастна, и она хотела вновь и вновь, она привыкла ко мне, странно, но я сделал ее женщиной. Я не видел таких цыганок, конечно, сейчас их нет, среди них попадаются даже русские, разные лица и национальности, ведь цыганство – это образ жизни, а не народность, впрочем, что может быть легче, чем стать цыганами, но что может быть труднее, чем остаться ими.

– Согласен ли стать цыганом?

– Нет.

К утру мы подошли к воротам, еще раз я повернул ее к себе спиной, поставил на колени и последние силы остались в этом чертовом тельце. Я не вышел, я выполз из ворот, дотащился до кювета и уснул. Я спал до полудня. А когда проснулся, рядом спала цыганка, она была в красном платье, а глаз я вчера не разглядел, и сейчас глаза были закрыты. Попахивало дымком. Что же мне нужно, я не знаю, что мне надо, а если знаю, то я не уверен, что это нужно будет большинству людей, а потому буду делать то, что хотят люди вокруг меня, потому что большинству людей не всегда удается сказать о том, что им хочется, у меня может получиться помочь им в этом. Я тронул мечту за плечо, она пошевелилась, потянулась и приоткрыла глаза. Это – уже не мечта, это моя женщина, вероятно, я скоро узнаю все о ней, я узнаю, как она ест, спит, любит, как она любит меня, какой у нее характер, как она ходит. Какие у нее глаза? А глаза водянистые. Нельзя гнаться за мечтой, вот она какая, когда в руках и уже осуществленная. Провались мечта, не до тебя. Цыганка исчезла, осталась лишь примятая трава и боль в паху, и ворота остались.

Солнце встало в зенит, хотелось пить и есть, ехать хотелось. Я же автостопист. Одна мечта преодолена, дальше, на преодоление всех мечтаний, мечты так мешают в жизни, от них нет никакого спасу, а при воплощении они оказываются с водянистыми глазами. Отказаться бы совсем от всяких мечтаний, от всяких желаний устремленных в будущее, то будущее которое мы строим во снах и рассказах, в болтовне с близкими, в плаксивости и в нежности, в страданиях и в тоске, которой не место в жизни, но как же без всего без этого. Пока не знаю, хочется и человеком остаться и быть деятелем великой мощи. Но почему всегда мечты о том, каким хочу быть? Я есть, я уже стал, ведь желание означает, что я уже стал, а дело за малым – быть.

Помню был день, когда я переезжал из Москвы в Орел на постоянное местожительство; я уже начал работать на телевидении, в отделе информации. Надо было получать багаж, где взять машину, где деньги? Я ехал по красному мосту (года четыре назад, когда красный мост ремонтировался рядом был наведен понтонный мост и это было очень экзотично и неожиданно) через Оку и подумал, а как бы хорошо написать новеллу о мужеубивице. Она зарубила мужа топором, затем разрубила на куски и часть сожгла, а часть закопала в саду.

Новелла начиналась бы так: «На дворе было темно и сумрачно, баба вышла во двор, обошла все его уголки, подошла к домику, в котором жили квартиранты, в домике тихо и темно. Баба обошла еще раз двор, проверила закрыта ли калитка. Через несколько минут она вытащила во двор мешок, огляделась еще раз, тихо прикрыла дверь, чтоб не скрипнула, тихонько крякнула и закинула мешок на спину: „Чертяка, тяжел…“. Из мешка текло мокро, черно и жутко, баба лишь чмокала языком и зачем-то пару раз облизала языком губы, ее шопот умирал во рту, даже в горле, кофточка расстегнулась, почти до пояса болтались ее груди, старые сморщенные, будто две тряпки выпали из кофточки и заплясали под мертвенным светом, будто обгоняя друг друга, сталкиваясь и извиваясь, цепляясь за ветки с потеками черной краски, что текла струйками из мешка, капая и капая. Баба была колдунья в душе, она подгадала под дождь это убийство, она была уверена, что под утро будет дождь и все следы смоет. Бочка, в которой она жгла куски мужа, стояла в подполе, она сожгла немного, все же боялась дыма, запаха дыма. Еще она боялась жены своего квартиранта, как потом окажется, не зря, жена обеспокоенная отсутствием мужа хозяйки, пойдет в милицию, хотел бы я присутствовать при том моменте, когда она будет выкладывать капитану, дежурному по отделению свое тревожное чувство и, что он ей ответит, как будет смотреть на нее, о чем спрашивать, что первое он предпримет, когда поймет, о чем она ему рассказала, хотел бы я знать, как он держит руки в тот момент, когда она произносит роковое слово. Затем я сказал себе».

Нет это потом, а сейчас нужно закончить поднадоевшего «Автостописта», и это будет мой первый шаг на пути исполнения плана литературной работы.

Когда же я приеду в город моей мечты, когда я ступлю на подножку машины, которая привезет меня в этот город «знакомый до слез», ах, ах, «до прожилок, до детских желез», пела певица на лобовом стекле, на певице ничего не было, а я спал, да так крепко, что проспал свой город, когда водитель потряс за плечо, был уже вечер, была уже ночь, я проснулся.

Деревня пронзительно светила мелкими огоньками.

Ворона улетела, в пыли остались кости, перья – останки. С бензоколонки правил в мою сторону автопоезд, на мою поднятую руку водитель кивнул и махнул рукой вперед, там автопоезд притормозил, но не остановился, я нагнал машину, водитель крикнул, что мол скорее, он опаздывает, давай мол. Я бросил сумку на сиденье, вдруг споткнулся и падая еле увернулся от колеса, грузовик прибавил, его уже было не догнать. Эх, черт. Через пару сотню метров грузовик притормозил и на обочину упала сумка. Мой фотоаппарат… Плевать. Доплелся до сумки, ремень через плечо. А дальше что?!

Беспросветная трусость, беспросветная суета – вот от чего хочется в первую очередь избавиться, отправляясь в путешествие. Каким же образом мечты стали обузой, еще точнее, каким образом, и как мне удалось понять, что мои мечты – превратились в обузу. Ну, да, ведь девица была с водянистыми глазами.

Я еду и ем, и слушаю разговоры водителей. Затем второй, который не за рулем, поворачивается и спрашивает, кто, куда, почему: журналист, Киев, наблюдения. Второй подумал, покосившись еще раз на меня, открыл бардачок и протянул несколько затрепанных листов бумаги. Что это? Это мы балуемся с Анной (Анна – это первый, который за рулем, второго звать Егором) на вынужденных стоянках.

Вот этот текст.

«Паяц и Шут

Под крышей мира я стою

в пустой могиле,

и вижу свет —

вот руку протяну в оконце,

а дальше, что за ним,

возможно ничего,

и тень воды несет сухую колыбель.

Ему представилось великое осеннее исполосованное перистыми облаками небо, тупое и мягкое одновременно по ощущению.

– Постой, ты.

Это говорит паяцу отставший шут с мотком веревки через плечо черного цвета, другое плечо красное. Паяц останавливается и начинает жаловаться.

– Я доживу до восьмидесяти семи лет, меня разобьет паралич, мою правую ногу изогнет дугой, с моей поджелудочной железой случится нехорошее, я переживу всех своих сверстников, меня похоронят под черным мрамором, мир станет следить за моим последним дыханием. Я умру – мир разрыдается.

Паяц смотрел под ноги и говорил, говорил, на крик шута обернулся, не поднимая головы и машинально сделал еще полшага, но еще больший крик шута, вынудил его поднять голову и посмотреть по направлению крика, слева оказалась бездна, наполненная серым живым туманом. Паяц воскликнул. Шут сказал.

– Я спущусь, а ты подержишь веревку. Или может быть тебе самому хочется туда, уступлю место в строю. Отдохнем и решим.

Шут садится на край и опускает ноги в туман, ног нет. Паяц ложится на край бездны и смотрит в голубые небеса.

Голубые небеса,

больно мне смотреть на вас.

Туман колышется, и молчит чарующая тишина. Шут подергивая плечами, сгорбился и, склонив голову, задремал с широко раскрытыми глазами. Паяц слушает мягкую гармонию поля и бездны, ему всегда не хватало в окружающем легкости, вечности и логики. Он один, он наедине с самим собой, он ниоткуда не ждет помощи. Он знает, что возбуждение не придет извне, всю свою силу он содержит в себе, и берет силу паяц только из себя. Паяц помнит слова старинного товарища, что все на свете и хорошее и дурное дается человеку не по заслугам, а вследствие каких-то еще не известных логических законов, на которые указывал еще Тургенев, хотя назвать он их не мог, чувствовал, а назвать не мог. Паяц уставился невидящим взором в небеса.