Вещие сны (Императрица Екатерина I) — страница 6 из 11

Смертная казнь в императорской семье – дело тоже государственное, а значит, решение его не могло обойтись без Остермана. Нельзя позволить Петру сделать глупость – глупость международного масштаба! Довольно уже трагических участей царицы Евдокии и царевича Алексея. Совершится казнь Катерины – и Петра начнут во всеуслышание называть каннибалом. Цивилизованные европейские государи станут от него отворачиваться, и сколько стараний Остермана по налаживанию международных отношений пойдут псу под хвост! А главное, велик ли престиж для дипломата – служить государю, который сам добровольно признал, что короне неловко теперь сидеть на его голове, обремененной рогами?

Доводы были разумными и вескими, однако Остерман все же трусил. И когда царь медленно поднял голову и в упор взглянул на него налитыми кровью, полубезумными глазами, пол под Остерманом закачался так сильно, что Андрей Иванович принужден был схватиться рукой за стену, чтобы не упасть.

Впрочем, стена тоже ходуном ходила.

– Никак нельзя прикончить ее? – сипло повторил Петр. – Это еще почему?

Остерману стало враз легче – и труднее. Легче – потому что в государевом сипе не было ничего грозного. Труднее – по той же причине. Жаль, безмерно жаль государя, который так страдает из-за недостойной женщины, пусть и коронованной на царство, пусть и названной императрицей!

Наконец Остерман почувствовал, что пол перестал качаться, и смог ответить связно и разумно:

– Великий государь, сделать сие никак нельзя из-за принцесс Анны и Елисаветы. Ведь обе принцессы рождены еще до вашего брака с императрицей. Коли вы отправите ее на плаху, обвинив в супружеской неверности, начнутся толки – принцессы-де были рождены не от вашего величества. А ведь следует думать о будущем их высочеств. Ни один европейский правитель, даже самый захудалый герцог, не женится на принцессах, матушку которых публично казнили из-за супружеской измены! И переговоры с Карлом-Фридрихом Голштинским о браке можно будет считать похороненными…

Петр опустил глаза, и Остерман перевел дух, осознав, что пудовый кулак не летит в его голову, а государь, возможно, прислушается к его словам. Видимо, он призадумался не только о будущем дочерей, но и о своем престиже. Это хорошо…

– Пусть будет так, – наконец изрек император, и Остерман вздрогнул то ли от радости, то ли от страха, услышав на сей раз не сип, а обычный голос Петра, разве что слегка охрипший. – Пусть будет так! Ее я не трону. Но он … он взойдет на эшафот! Или ты скажешь, что я должен простить и его тоже?

В последних словах Остерману послышалось сдавленное рычанье зверя перед последним, смертоносным броском, и он принужден был снова схватиться за стену, чтобы остановить дрожанье всего дворца.

– Великий государь, – с трудом разомкнул уста Остерман, и на сей раз сиплым был его голос, – великий государь, у меня и в мыслях нет отговаривать вас относительно участи сего негодяя. Он взяточник, гнусный разбойник, бесстыдно грабивший подданных вашего величества и тем самым запятнавший не только свою честь (о которой он никогда не имел понятия!), но и вашу честь, ваше имя! Такое оскорбление может быть смыто только кровью преступника.

Петр метнул на Остермана мгновенный пристальный взгляд, однако Андрей Иванович, за многие годы приучившийся разгадывать тончайшие оттенки настроения своего повелителя, успел прочесть в этом быстром взгляде благодарность. Ведь Петр мигом уловил деликатную подсказку своего советника. Он должен быть казнен отнюдь не за прелюбодеяние с императрицей! Он должен быть казнен как жадный, зарвавшийся взяточник. Смерть и позор – вот что ждет его , и имя его будет обесчещено навеки как имя жалкого, мелкого воришки.

– Пусть будет так! – снова сказал Петр, и наконец-то его усы, всегда встопорщенные, кошачьи, а ныне обвисшие, раздвинулись в победительной улыбке, при виде которой Остерман вздохнул враз с облегчением – и страхом.

Да, пусть Господь помилует того, кого русский император назовет врагом своим и на кого обрушит свое мщение… Пусть его помилует Господь!

Только на него одного, на Господа, на его неизмеримое милосердие и возлагал свои надежды человек, который в эти дни был заточен в каземате. Он не был уверен, что за ним не наблюдают через какое-нибудь потайное отверстие, и ни за что не хотел дать своим неприятелям возможности позлорадствовать, посмеяться над собой. Поэтому он не метался по каморе в отчаянии, не бился безумно головой о стену, не тряс бессмысленно прутья решетки, а просто сидел, откинувшись к каменной стене (но едва ли чувствуя ледяное, промозглое прикосновение), смежив веки, и волнение, снедавшее его, было заметно лишь по тому, что он непрестанно стискивал и разжимал пальцы. До ареста они были унизаны перстнями, но с узника сняли все золото и серебро, содрали даже оловянный и железный перстни, видимо, приняв их за серебряные. Осталось лишь медное, потемневшее от времени кольцо. А надо сказать, что каждый из носимых им перстней имел особенное значение: один привлекал к нему симпатии богатых покровителей, другой сулил неисчислимые жизненные блага, или здоровье, или мудрость, или удачу… Смешнее всего, что медный, оставшийся, привлекал к носившему любовь, женскую любовь! В гадальных книгах про него было сказано: «Кто сей перстень имеет, тот должен употреблять его мудро, понеже можно многим зла учинить: кто женский пол оным прикоснет, тая его полюбит и учинит то, что он желает». Твердые губы узника дрогнули в слабой улыбке. На невнимание женского пола ему жаловаться не приходилось. Что греха таить – хоть обвиняли его Бог весть в каких грехах, он знал, что платит совсем за другое. Все прочие обвинения он считал нестоящими, а вот за это, самое главное, готов был ответить…

Да уж, он ответит, можно не сомневаться!

Любовь, любовь меня сгубила,

Сожгла мучительным огнем.

О, страсть меня ума лишила!

Забыл об имени своем,

Забыл о чести, о стыде я —

Богиню полюбить посмел.

Теперь погибну на рассвете…

Но счастье я узнать успел! [3]

Узник частенько слагал стихи. Вернее, они сами слагались без малейших на то усилий. Строчка про то, что он погибнет на рассвете, может быть, и не совсем точна. Кто знает, когда свершится его казнь: поутру, в полдень, вечером, а то и глухой полуночной порой. Зато он всей кровью своей мог бы снова и снова писать последнюю строку о счастье, которое успел узнать. Да, успел…

У него в памяти, словно адский огонь, который, можно не сомневаться, очень скоро будет сжигать его тело и душу, сверкали глаза Властелина – властелина страны, которую он, узник, якобы обирал, и властелина женщины, которую он любил. И она отвечала ему взаимностью. Неведомо, медному ли перстню он должен быть за то благодарен или другим неведомым силам, однако она истинно любила его, эта женщина! Иначе разве посмел бы он взглянуть на нее с вожделением и страстью? Разве решился бы сказать ей о своей любви и умолять разделить с ним муку этой любви? Он знал, что она не откажет, потому и просил.

Таково было свойство его загадочной натуры: он никогда не просил у тех, кто может отказать. И никогда не ошибался в своих расчетах! Он получал от людей все, что хотел: почести, деньги, высокие посты, уважение, любовь… А впрочем, ему порою даже не приходилось облекать просьбы в слова. Люди сами, с охотой предлагали ему все, чего он хотел. И он даже думал, что не иначе, как все добрые феи собрались в день рождения у его, Виллима Монса, колыбели, чтобы облагодетельствовать своего любимца!

В том, что он – избранник Фортуны, Виллим уверился в самом раннем детстве. Ведь его сестра, красавица Анна, стала фавориткой русского императора! Сам-то Виллим, честно говоря, никакой особой красоты в Анхен не видел: так себе, куколка, довольно бесцветная, сухопарая, с фарфоровыми голубыми глазками, которые иной раз, словно чашка чаем, наполнялись злобой и хитростью. Но Петр видел в них только небесный свет и влюбился в Анхен еще прежде, чем стал государем. Взойдя на престол, он не забыл первую любовь.

Все на Кукуе, в Иноземной слободе, где жила семья Монсов, знали: если бы государя не женили чуть не силком, мальчишкою, на какой-то там русской Дуньке, он взял бы в жены Анхен. И сделал бы ее царицею! Но в начале правления Петра престол под ним то и дело покачивался, сотрясаемый то стрелецкими бунтами, то недовольством бояр, то народными волнениями, поэтому все, что он мог, – это сослать свою царицу Дуньку, Евдокию Лопухину, в монастырь. А к тому времени, как Петр окончательно прижал Россию к ногтю, выяснилось, что Анхен ему изменила. Вернее, изменяла довольно давно. Вскрылось дело случайно: ее любовник, саксонский посланник Кенигсек, умудрился свалиться в воду и утонуть там, где воробью было по колено. Ну, утонул так утонул, таким Кенигсекам, по мнению Виллима, в базарный день цена пятачок за пучок. Беда состояла в том, что при Кенигсеке обнаружились любовные письма Анхен!

И кончился фавор неверной красавицы (еще следовало благодарить судьбу, что ее живою оставили или в монастырь не заточили, подобно той злосчастной царице Евдокии!), и иссяк ворох благодеяний, которые сыпались на семейство Монсов, словно пух из перины фрау Хильды, госпожи Метелицы, – пух, который обращался в золотой дождь… Было от чего приуныть! Брат и сестра Виллима, Филимон и Матрона (русские называли ее на свой лад Матреною), в самом деле приуныли, хотя их государев гнев не коснулся: Филимон получил капитанский чин, Матрона была пристроена за государева любимца Теодора Балка. И все равно: они знай сокрушались о прежних баснословных временах, когда русский царь у них во-от где сидел! При этом они показывали сжатые кулаки: Филимон – увесистый, пудовый, Матрона – сухонький, подернутый веснушками.

Виллим о былом не сокрушался. Он всю жизнь, с малолетства, был баловнем женщин, которые называли его за редкостную красоту истинным Купидоном и осыпали нежностями и подарочками (последние он предпочитал первым, однако виду такого не показывал, а в конце концов стал находить и в дамских нежностях весьма много для себя удовольствий!). Фортуна, Судьба – она тоже женщина. А какая женщина может остаться равнодушной к очаровательным глазам и надменно-чувственным губам Виллима? Таких он еще не встречал. Недаром одна из гадальных книг, к которым он столь часто обращался, пророчила: «Ты будешь отменный гений, но недолго проживешь (на эти слова Виллим тогда не обращал внимания, считая их ошибкою печатника книги); достигнешь великих почестей и богатства; будешь настоящий волокита, и успех увенчает эти волокитства…»