– Макс – рейстери.
Раз уж на то пошло, мы все здесь рейстери, но если какой-нибудь полиглот обратится ко мне на суахили, я, скорее всего, отвечу «сам дурак».
– А тебе не кажется странным, что он знает слишком много рейсте? Совсем как… шеффен?
Ольга бросает взгляд на изящные наручные часики и, покинув меня, садится перед зеркалом. Проводит щеткой по волосам и задумчиво вглядывается в собственное идеальное отражение.
– Даже если ты права…
Вздернув подбородок, она неотрывно смотрит в глаза самой себе. Прямо передо мной разворачивается битва ангела и беса за одну невинную душу. Финал пока неочевиден.
– А какой рейсте твой? Только не говори, что Чтение, – неуклюже шучу я, чтобы сменить неловкую тему, но, судя по Ольгиному презрительному смешку, попытка не удается.
– Огонь. Можешь себе представить? Самый ничтожный знак. Кому нужен огонь, когда все вокруг поголовно пользуются электроплитами? Разве что когда-нибудь я заблужусь в лесу и тогда без проблем разведу костер… Но мне бы этого не хотелось. Ладно, пора, – говорит она наконец, словно извиняясь. – Собрание перед началом учебного года. Макс настаивал, чтобы я пропустила сентябрь – он уговорил почти всех, только двое уехали домой из-за учебы, но я же и так дома…
Я провожаю ее на первый этаж, и мы выходим в сад. Там, где Ольга, должно быть, видит улицу Салтыкова-Щедрина, для меня клубится плотный туман. Ничего, кроме тумана. Надежда сломать систему совсем слаба, но я не могу не попытаться и, догнав исчезающую за воротами любительницу книг, перешагиваю на ту сторону почти одновременно с ней.
Подбираю с земли мелкий белый камушек и с размаху швыряю его в пустоту.
А у меня магазин. Куча чашек без Трампеля, хотя уже должны быть с Трампелем. Телефон не работает. Все вещи черт знает где. Даже зубной щетки нет. А я торчу тут в наряде немецкой пейзанки и…
Возвращаюсь в дом с мрачной решимостью бороться за свои права до последней капли крови. На моем пути стоит всего лишь одно препятствие – Бескова нигде нет.
Ни в столовой. Ни в библиотеке. Ни в кабинете. Ни в этой странной комнате со слоем пыли толщиной в палец на полу…
Сразу приходит в голову, что последним сюда заходил лично Рихард Кляйн почти век тому назад. А уборщица с тряпкой – и того раньше.
Книги… Я приподнимаю обложку верхней и громко чихаю. В воздух взлетают клочья пыли. Очень старый анатомический атлас в картинках. Натурализм не подкачал, и я не горю желанием листать дальше. А это, наверное… Чтобы разглядеть снимок, я протираю стекло подолом Ольгиного сарафана.
Они похожи как братья. Ну или, по крайней мере, близкие родственники. Светлые волосы одинаково зачесаны набок, на лицах – заносчивость юности. Сын пастора выше ростом и шире в плечах, сын сапожника субтилен и болезненно бледен. На мой взгляд, Вильгельм должен был пользоваться бо́льшим успехом у дам – в его глазах читается незаслуженная обида и множество претензий к мирозданию, которых оно, проклятое, не слышит. На фоне тонкого и интересного приятеля Рихард Кляйн того времени обладал идеальной фактурой для рекламного плаката с призывом… Скажем, чистить зубы зубным порошком. Или мазать волосы бриолином. Или записываться добровольцем в вермахт.
Не выпуская снимка из рук, я окидываю взглядом узкую кровать, пару стоптанных ботинок возле нее, напольные часы с навсегда замершим маятником… На краю стола, у самого окна, распустился металлический цветок патефона.
Интересно, какой была последняя мелодия, звучавшая в этих стенах?
– Вагнер. – Я вздрагиваю, будто воришка, застуканный с рукой в чужом кармане, и поспешно возвращаю рамку на место. – Разумеется, он слушал Вагнера!
На Бескова страшно смотреть. Половина его лица превратилась в фиолетово-черный синяк, распухшая губа почти не шевелится. И все же он энергично подходит к столу и несколько раз дергает ящик за круглую ручку. Наконец, тот поддается. Бесков роется внутри, улыбаясь половиной рта.
– «Лили Марлен», ну конечно, – говорит он неразборчиво и, безуспешно попытавшись сдуть пыль с выбранной пластинки, просто стирает ее рукавом. – Не бог весть что, но не станем же мы танцевать под «Риенци»!
Я вообще не намерена с ним танцевать, однако медлю с ответом все то время, пока он крутит ручку патефона, и после, когда сквозь треск и звуки аккордеона пробивается далекий женский голос, а Бесков кладет ладонь мне на талию и приподнимает мою голову за подбородок, заставляя взглянуть ему в глаза. Требуется усилие, чтобы не отвести взгляд.
– Я мог бы убрать это, но хотел, чтобы прежде ты увидела меня героем.
Он слегка прижимает меня к себе и делает первый шаг. Длинный подол сарафана путается в ногах. Я не решаюсь его одернуть.
– Uns’re beiden Schatten sah’n wie einer aus. Daß wir so lieb uns hatten, das sah man gleich daraus… – с присвистом напевает Бесков. – «Обе наши тени слились тогда в одну. Обнявшись, мы застыли у любви в плену…»[12]
Моя ладонь покорно лежит на его плече. Скрип паркета под нашими ногами почти заглушает музыку. Сейчас я хочу лишь одного – чтобы песня поскорее закончилась, и наши Schatten наконец-то перестали sahen wie einer aus.
– «В тесной землянке, укрывшись от огня, о тебе мечтаю, милая моя…»
Я вырываюсь из его рук и отхожу к стене. Певица продолжает раскатисто выговаривать немецкие слова в бодром ритме военного марша.
– Спасибо за перевод.
Бесков стоит там же, спрятав руки в карманы и покачиваясь с пятки на носок.
– Это просто песня. Правда, когда каждый вечер ровно без пяти десять она звучала по радио на немецкой стороне фронта, стрельба прекращалась, и с другой стороны просили сделать погромче. Советские листовки призывали немцев сложить оружие и вернуться к своим Лили Марлен, а англичане предлагали вздернуть Гитлера на том самом фонаре, у которого она ждала любимого. Геббельс объявил песню упаднической, ее запрещали, Лале Андерсен чуть не оказалась в концлагере и пыталась покончить с собой. А так – да, это всего лишь песня. Ты всегда все принимаешь в штыки, или это касается только меня?
Краем глаза я вижу, как он подходит к патефону и снимает с пластинки иглу. В наступившей тишине мы оба не двигаемся с места. Я разглядываю цветочный узор на обоях, он – пыльную поверхность стола.
– Я взял на себя смелость послать Эриха за твоими вещами. Он освободится к вечеру. Объясни ему, пожалуйста, куда ехать, и предупреди своих друзей.
– Значит, ключа мне не видать?
– Пока нет.
Я судорожно вздыхаю и запрокидываю голову, делая вид, что отчаянно увлечена лепниной на потолке.
– Когда встретишь Эриха, обязательно спроси его о лошадях, – мирно говорит Бесков. – Его любимицы давно истлели в земле, но он до сих пор помнит каждую по имени.
Я отвечаю очередным вздохом.
– А если ты попросишь Эрну приготовить кенигсбергские клопсы по ее фирменному рецепту, она будет вне себя от счастья. Никто не готовит клопсы так, как Эрна. Правда, с тех пор как умер старый Нойманн, этот дом забыл запах клопсов Эрны, но для тебя она сделает исключение.
– Как она могла готовить для Нойманна, если тогда еще не родилась? – ворчу я, чтобы он не подумал, будто мне надоело обижаться и захотелось попробовать исторические клопсы.
– Эти двое, Эрих и Эрна, женаты дольше, чем мы с тобой живем на свете.
– Прям целых сто лет?
– Может, и сто, – соглашается он. – И знаешь, их любви не мешают ни пагубное пристрастие Эриха к шнапсу, ни даже рука его супруги, превращающая практически любую кухонную утварь в грозное оружие борьбы с пьянством.
– Они бессмертные! – говорю я, глядя на Бескова широко раскрытыми глазами, чем окончательно подписываю пакт о ненападении.
– Они – часть этого дома. Здесь вообще полно секретов… Например, эта комната. Я наткнулся на нее совсем недавно и почти случайно – она была запечатана тем же способом, который скрывает весь дом. Тайник в тайнике, представляешь? Я думаю, это дело рук твоей бабушки.
Он впервые упоминает о бабушке, а ведь верно – она бывала здесь и, похоже, не раз!
– Почему? – едва выдыхаю я из боязни, что он передумает говорить.
– Потому что она презирала Рауша. Настолько, что не прикоснулась бы к его вещам. Впрочем, кое к чему это не относилось… Подойди сюда. – С этими словами он снимает со стены и отставляет в сторону полотно с изображением двух цветущих фройляйн и одного печального тощего фазана, явно приговоренного к судьбе горячего блюда на их столе. За картиной скрывается деревянная дверь – краска на ней облупилась и местами облезла от времени. Бесков открывает нарочно медленно, вовсю наслаждаясь моим нетерпением. Визг несмазанных петель должен слышать сейчас весь дом.
Я вхожу в квадратную комнату без окон. Как только глаза немного привыкают к темноте, становится ясно, что внутри совершенно пусто. Пространство напоминает скорее колодец или трубу – потолок настолько высоко, что разглядеть его не получается.
– Встань здесь, – приглушенно командует Бесков. Взяв за плечи, он подталкивает меня чуть вперед, в самый центр, и разворачивает лицом к одной из стен. – Замри.
Подчиниться совсем несложно. Я стою с прямой спиной и вглядываюсь во тьму, а Бесков поднимает раскрытую левую ладонь и пишет что-то прямо на ней. Медленно обходя меня по кругу, он поводит рукой так, словно гладит огромную невидимую кошку.
И появляется свет.
Первыми загораются канделябры у входа. Огоньки вспыхивают один за другим, будто на рождественской елке, и постепенно заполняют все. Подняв голову, я наконец-то понимаю, насколько здесь высоко, и там, наверху, тоже есть свечи – оплывшие огарки кособочатся в медных чашах, густо покрытых застывшими каплями воска. Их здесь десятки. Я восхищенно вскрикиваю, но Бесков указывает на другое. Разглядев это «другое», я забываю об огоньках.
С темной шпалеры на меня глядит изможденная средневековая дева. Ее лицо бледно, глаза полуприкрыты. Складки ткани драпируют округлость живота. Руки-прутики обвивают шею белоснежного единорога с почти человеческим взглядом, и мифический зверь доверчиво льнет к ее груди.