Вещные истины — страница 37 из 60

– Герман. Ты обещал.

В голосе Бескова звучит металл пополам с цианидом. На месте Террановы я заткнулась бы даже в его почти невменяемом состоянии. Но на своем собственном месте мне любопытно услышать об этом французе побольше. К несчастью, в нашу компанию возвращаются Тимур и Амина. Он как всегда немногословен, она смеется и цепляется за него, покачиваясь на шпильках. Я мельком отмечаю ее растрепанные волосы и не до конца застегнутую молнию на платье и тут же отвожу взгляд.

– Предлагаю переместиться внутрь! – шумно провозглашает Амина. – Там гораздо теплей и… – Она хитро глядит на золотоордынца, который, в отличие от всех нас, за весь вечер не выпил ни капли, и закусывает губу. – Мягче.

– Обещал, – повторяет Герман. Остальные уже идут к стеклянным дверям, ведущим в дом. К счастью для Террановы, эти слова слышны только мне. – Ты купил меня, поэтому я буду молчать. Таков наш уговор.

– Какая у него фамилия?

– А?

– У того француза?

Он вскидывает голову и обдает меня запахом спиртного. Мне становится за него стыдно.

– Есения! – властно окликает Бесков, придерживая дверь, и я вынуждена ускориться.

После ночной прохлады улицы в помещении душно и тошно. Жарко пылает камин, теплое мерцание ламп отражается в начищенном паркете. Мебель темного, почти черного дерева с кремовой обивкой; холсты с абстрактной живописью без рам; на полу распласталась пятнистая коровья шкура. В центре комнаты сервирован бокалами овальный столик.

На пути к лестнице, ведущей на второй этаж, к спальням, Амина касается рукой плетеного светильника, напоминающего изогнутую жирафью шею, и тот ритмично покачивается, разбрасывая по стенам причудливые тени.

Похоже, в дом на Кройц-штрассе мы вернемся в лучшем случае утром.

– Посмотрим, что там? – предлагает Ольга, кивая на лестницу. Герман швыряет фрачный пиджак на спинку стула, берет со стола открытую бутылку вина и уединяется с ней на коровьей шкуре перед камином. Я чувствую, что не следует оставлять его здесь в одиночестве, и сажусь рядом, не обращая внимания на пронзительно-долгий взгляд Бескова. В конце концов он и Ольга нас покидают.

– Ты хорошо танцуешь, – говорю я в попытке преодолеть гнетущее молчание. – Где-то учился?

– Меня учил один человек, – отзывается он неохотно.

– Друг?

– Нет. – Герман ослабляет галстук, подносит к губам горлышко бутылки, но передумывает и ставит ее между нами. На его щеках играет румянец, глаза блестят. Как ни странно, сейчас он почти не кажется пьяным. – Поначалу мы были друзьями. Он выделил меня на первом же занятии. Когда он говорил, то смотрел только на меня, хоть я и сидел за предпоследней партой. Я слушал и кивал, чтобы не выглядеть истуканом, и со стороны это могло напоминать беседу двух умных людей, хотя на самом деле было его монологом и моим молчаливым согласием. Я мало что понимал из его предмета и не старался разобраться. Но никто никогда не считал меня особенным, и его внимание мне льстило. Я даже прогуливал историю и обществознание чуть реже, чем все остальные уроки…

Сделав паузу, он предлагает выпить. Я делаю глоток из чистой солидарности. И еще, как это часто случается в разговорах с Германом Террановой, меня не покидает ощущение надвигающейся беды.

– С особым отношением я не ошибся. Через пару месяцев переглядываний он подкараулил меня после занятий и предложил прогуляться. Мы пошли в сторону небольшой церквушки. Вокруг нее, за оградой, был маленький сквер. Мы сели на скамейку возле одной из клумб. Ярко светило солнце. Бабуля в платке срезала сухие цветы. Мой учитель расспрашивал о жизни в детском доме, о том, чего я хотел бы добиться и есть ли у меня планы на будущее после окончания школы. Я ответил, что не думал об этом. Тогда он сказал, что с таким лицом я просто создан для сцены. Я должен играть в театре. Еще сказал, что будет вести кружок театрального мастерства, и я обязательно должен там быть. В тот раз я отказался. Он выглядел расстроенным, но не уговаривал. Впрочем, наши прогулки не прекратились. Мы часто бродили по окрестностям школы, а иногда добирались до городского парка. По извилистым дорожкам гуляли мамы с колясками. Мимо проносились дети на велосипедах. Он спросил, умею ли я кататься. Я сказал, что нет. Велосипеда у нас с братом никогда не было. Тогда он пообещал, что научит, и назначил встречу в выходные. Мне по-прежнему льстило его внимание и опека. Он всегда был аккуратно одет, от него хорошо пахло, он говорил спокойно и убедительно, даже во время спора не повышал на меня голос. Все это настолько отличалось от общения с другими взрослыми, что я стал тянуться к нему – сперва как к интересному собеседнику, который разъяснял мне многие непонятные вещи, а потом как к единственному, кроме брата, близкому человеку. Все, кто видел нас в парке, когда он бежал рядом с велосипедом, придерживая его за седло, и когда радовался моим успехам едва ли не сильнее меня самого, и когда нес меня на руках после моего первого серьезного падения, наверное, думали, что он мой отец.

Потом он сказал, что подарит мне велосипед взамен на согласие брать у него уроки всего того, что нужно знать будущему актеру. И я согласился.

Школьный кружок я не посещал – он занимался со мной у себя дома, частно. Мы много времени проводили вместе. Когда позволяла погода, продолжали гулять после уроков. Он покупал мне горячий шоколад в картонном стаканчике, мы садились на скамейку и разговаривали. Говорил в основном он – о различиях между мужчинами и женщинами, о том, почему матери иногда бросают своих детей, хотя не перестают их любить, и почему неродные отцы могут быть жестоки к детям в общем-то любимых женщин. Он раскрывал передо мной новый мир. Отвечал на вопросы, которые я не смог бы задать никому другому, и со всей серьезностью выслушивал мои рассуждения о жизни, которые даже мне самому казались наивными.

Мы начали заниматься танцами и актерской пластикой. Всякий раз я уносил с собой книгу, которую должен был прочесть до новой встречи и рассказать о своих впечатлениях. Когда он решил, что я достаточно начитан, то усложнил задачу – теперь я должен был разучивать стихи и отрывки монологов. Потом мы по очереди проговаривали роли, для сравнения пробуя разные интонации и мимику. У него получалось намного лучше. Я чувствовал, что недостаточно хорош, но он не позволял мне отступать. Говорил, что я боюсь раскрываться и недостаточно опытен, чтобы понимать эмоции персонажей. «Хороший актер должен на себе испытать и боль потери, и безответную любовь, и страх смерти, и торжество убийцы над мертвым телом…» Но откуда было взяться всему этому у меня, пятнадцатилетнего детдомовского мальчишки?..

Он учил меня накладывать грим. Точнее, делал это сам, не позволяя смотреться в зеркало раньше времени, а затем наслаждался моим изумлением, когда я видел себя то морщинистым стариком, то суровым военным, то миловидной девушкой. Однажды он предложил пойти дальше и примерить костюм. Притащил греческий хитон и босоножки с потемневшими от пота стельками. Я очень устал и плохо себя чувствовал, но не хотел его огорчать – игра приносила ему искреннее удовольствие. Я переоделся за ширмой, вышел и сказал, что я придурок. Но ему так не казалось. Поставив меня на колени, мой учитель попросил прочесть Офелию: «…Он встал, оделся, отпер дверь, и из его хоро́м вернулась девушка в свой дом не девушкой потом»[18]. А сам смотрел на меня и ничего не говорил. Только стоял и смотрел…

Герман надолго замолкает. Тишину нарушает потрескиванье дров в камине и прерывистое дыхание Ольги – я не заметила, когда она успела вернуться.

– В тот вечер я стал Вещью, – договаривает он сдавленно.

– Вещью?..

– «Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них – и внутри нутра. Внутри у предметов – пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук», – произносит он медленно и членораздельно, и я вспоминаю, что совсем недавно уже слышала нечто подобное. – «Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт…» Это из Бродского. Он любил мое прочтение. А я ничего не привнес. Только копировал его собственную интонацию. То, как он повышал тон в конце каждой фразы. Как грассировал, по-своему перестраивая ритм… Это еще не все. Я пытался ходить, как он, смотреть, как он, дышать… Если б я мог, то изменил бы скорость своего сердцебиения, чтобы только она совпадала с его. Я по-настоящему им бредил. Ты, наверное, представляешь себе прекрасного человека. Это не так. Он был некрасив. Лукавая улыбочка, глубокие морщины на переносице и возле губ, оттопыренные уши. Но я любил его и отдал бы все за возможность быть хотя бы немного на него похожим.

Все изменилось после Офелии. На уроках он перестал меня замечать. Его взгляд не останавливался на мне даже случайно. В этом были свои плюсы – я не готовил домашнее задание и был невнимателен в классе. Он и раньше не называл меня по имени, словно оно жгло ему язык, а теперь, стоило нам оказаться наедине, я был просто Вещью, а в моменты особенной нежности – Вещицей. «Вещь сегодня не в духе, Вещица отлично постаралась», – примерно так.

– Моменты нежности? Что это значит?

Терранова не отвечает. Сжимает бутылку и делает глоток прямо из горлышка.

– Герман, что еще за моменты нежности?

Ольга за моей спиной тихонько всхлипывает.

– Герман?

Мне хорошо знакома его манера уходить от ответа, делая вид, что никакого вопроса не было, но сейчас он, скорее всего, и вправду меня не слышит.

– Я должен был приходить к нему домой два раза в неделю: по средам и пятницам. Однажды я простудился и не предупредил, что меня не будет. На следующий день моего брата вызвала к себе заведующая детским домом. Один из наших учителей заявил, что Марк Терранова категорически не справляется с учебной программой и должен быть переведен в класс коррекции. Я видел этих ребят… Его бы там сгнобили. Марк учился так себе, но не хуже меня или большинства из класса. Дело было