– Гер…
То, что казалось мне ударами метронома, было ни чем иным, как уверенным биением сердца.
– Гер, Гера…
Мокрый от испарины, он открывает глаза и глядит на меня, не узнавая.
– Гера!
Он сбрасывает мои руки и жадно дышит. Хватает воздух раскрытыми губами, медленно хлопает ресницами, сжимает и разжимает пальцы.
– Гер, ты что-нибудь помнишь? – Он отвечает слабым кивком. – Тебе нужен врач. Ты сможешь вернуть нас домой?
Герман снова кивает. Его молчание вселяет невнятную тревогу. У меня даже мелькает мысль о том, что он разучился говорить. И еще он не пытается встать. Обмакнув палец в лужу собственной крови, рисует третий рейсте прямо возле себя, опускает на него ладонь и лежит так, прикрыв глаза. Я накрываю его руку своей в надежде помочь и почти обжигаюсь. Ошибка Секереша?.. Или отчаянная попытка смерти отстоять свое право на тех, чей черед уже наступил? Ее возмущенное «куда? не отдам, не пущу» и костлявые пальцы, вцепившиеся в рукав. Пока тонкая зеленая линия заключает нас обоих в спасительный прямоугольник двери, я пытаюсь затереть знаки чертовой формулы скомканной судейской мантией. «Это самый последний раз, – обещаю я клятвенно, и мне кажется, что стиснутая на плече Германа рука слегка ослабляет хватку. – Больше никто ничего у тебя не возьмет, вот, взгляни! Им не восстановить этот круг. Только отдай мне его. Отд…»
– Домой? – спрашиваю я, почуяв неладное, но мы уже проваливаемся куда-то вниз, по ощущениям, совсем неглубоко: так опускают в могилу гроб, не бережно, а желая поскорее отделаться, и гнилой деревянный ящик распадается от удара – нас принимает земля.
Все любят вещи
Как только я открываю глаза и осматриваюсь, безносая жрица раскатисто хохочет. Ее смех звенит в ушах, когда я вижу разбросанные вокруг очага отсыревшие поленья, утлую циновку, на которой лицом вниз лежит Герман, кровать с панцирной сеткой и гнилым матрасом, рваную сетчатую занавеску и два пыльных железных кувшина за нею – больше здесь нет ничего.
– Герман, где мы? – Я в панике подбегаю к окну, хватаюсь за подоконник, с которого тут же взмывают в воздух крупные хлопья пыли, и рукавом протираю кругляшок в замызганном стекле.
Едва пробиваясь сквозь перистые облака, бледный солнечный диск висит над верхушками деревьев. Лес и поле утопают в белесом мареве. Самый безысходный на свете русский пейзаж – ни намека на жизнь, не говоря уже о медицине.
– Герман, за что?
Я швыряю в него измазанным кровью комом судейской мантии, выхожу из комнаты – половицы под ногами прогибаются так, что каждый шаг угрожает стать последним, – и пинком отбрасываю наружу косую створку входной двери.
Прямо к крыльцу, ступени которого кажутся прямой дорогой туда, где все мы так или иначе будем, подходит огромная полная воды яма. На другом ее берегу чернеют бревна избы с рухнувшей внутрь стен крышей, рядом торчит башенка колодца и поросшая травой лавка-завалинка. Убогая хата за моей спиной, эта развалюха и еще одна, с выбитыми крестами оконных рам – вот о чем вспомнил Герман, когда я попросила вернуть нас домой… Балансируя на краю лужи, я достаю из кармана мобильный телефон. Батарейка показывает унылые два процента. Даже не помню, когда в последний раз его заряжала… Должно быть, примерно тогда же, когда и ела, но о еде сейчас лучше вообще не думать – вместо этого я включаю геолокацию и запускаю «гугл-карты», которые сожрут батарейку в момент, но, возможно, я успею понять, что это за местность. Или – нет…
Значок местонахождения бодро указывает в пустоту. Я лихорадочно меняю масштаб: «Арья», «Тулага», «Сальма»… Внизу, но не сказать, чтобы рядом – трасса Р-159, что звучит для меня пустым звуком. Я пытаюсь найти населенный пункт покрупнее, однако трубка, вжикнув в ладони, демонстрирует прощальную заставку и оставляет меня наедине с природой.
С трудом удержавшись от того, чтобы не утопить телефон в грязи, я прячу его в карман и возвращаюсь. Уже с порога до меня доносится нехороший дробный стук. Герман лежит там же, где я его оставила, но теперь он повернулся на бок. Озноб настолько силен, что подошвы ботинок Германа мелко бьются о доски пола, и это единственное, что выдает в нем жизнь.
Одной мне его не поднять.
– Давай, помоги мне, – прошу я, судорожно отыскивая на его пылающем запястье биение пульса. – Всего один раз. Постарайся встать. Я тебя удержу.
Герман едва ощутимо сжимает мне пальцы. Я считаю до трех и изо всех сил тяну его вверх – кажется, он обманул и даже не пытается сделать это сам, однако мне удается втащить его на кровать сначала наполовину, а потом, отдышавшись, разуть и уложить в полный рост. Одеялом служит все та же судейская мантия – смятая и жалкая, годная лишь на то, чтобы ненадолго удержать тепло.
– Славно, – делано бодреньким голосом говорю я и вытираю лоб. Герман пытается облизнуть пересохшие губы, но, кажется, сразу об этом забывает, и они остаются приоткрытыми. – Ты, наверное, пить хочешь…
Я и сама бы не прочь глотнуть горячего, но пока у нас и холодного-то нет. К тому же, ранние сумерки уже начинают тянуть из нищей цветами комнаты немногие имеющиеся здесь краски, поэтому я шарю по карманам Германа в поисках зажигалки, и она действительно оказывается там.
– Сейчас бы рейсте Огня! – Одинокий звук моего голоса придает всему происходящему оттенок безумия. – Представляешь, Ольга расстраивается, что ей достался такой никчемный знак. А как по мне, всегда иметь под рукой огонь – очень даже предусмотрительная штука…
С этими словами я подтаскиваю к печи мерзкого вида циновку и выгребаю на нее золу, а потом выбираю и откладываю в сторону самые мелкие поленца. Древесина отсырела насквозь, без бумаги не обойтись. Я задумчиво посматриваю на щедро свисающие со стен обои, но они воняют плесенью и выглядят настолько дрянно, что прикасаться к ним совсем не хочется.
– Бумага, бумага, – бормочу я, – сухая бумага, – и ныряю рукой под футболку.
Страницы из дневника Рихарда Кляйна тоже пострадали от влаги, но тепло моего тела сделало их вполне пригодными для растопки. Гораздо более, чем для чтения. Каждая мелко исписана с обеих сторон – столько текста на языке Гете и Шиллера мне в жизни не осилить… Оставив несколько, почерк на которых кажется более-менее разборчивым, я подношу огонек так и не возвращенной зажигалки к уголку первой жертвы и держу листок точно так же, как когда-то бабушка держала «болтливую» бумагу с моими рейсте…
А все-таки интересно, кто сдал меня Бескову?
Пламя весело потрескивает в моих руках. Отправив его лизать печное нутро, я по очереди открываю заслонку и вьюшку.
– Мой блокнот видели только Эмиль и Марк, – рассуждаю я и снова щелкаю зажигалкой. – Ну, Эмиля-то я давно знаю, а вот Марк… – Я виновато кошусь на неподвижного Германа. – Ты только не обижайся. Это всего лишь догадки, но Марк играл в ресторане Бескова и не мог быть с ним незнаком. После того как увидел рейсте, он спускался вниз, в эту их комнатушку для репетиций… Может, чтобы предупредить ребят, а может, чтобы позвонить Максу… Впрочем, какая теперь разница?
Дождавшись, пока догорит бумага, я сую в топку оставшуюся, сверху кладу несколько поленьев и поджигаю все это в надежде, что огонь не обидится на такую скудную жертву. Прикрываю дверцу, оставив себе щель для наблюдения, и прислоняюсь спиной к пока что холодному печному боку. Вкусно пахнет дымком. Запах бани и пикника на природе, костра и песен под гитару в хорошей компании, запах весны… Господи, сколько еще до той весны!
Я подхватываю с подоконника два сосуда, один из которых кувшин, а другой – чайник, и прижимаю их к груди.
– Потерпи немножко, я схожу за водой. Тут колодец рядом.
Хотя Герман, наверное, и сам это знает.
Ночь здесь наступает не плавно, а вдруг, как наброшенный на голову мешок – сырая, опасная, плотная, с острым запахом беды. Скрип ветвей, вскрик ночной птицы, дребезжание стекол, стоящих на пути ветра. Я делаю глубокий вдох и медленный выдох. Глаза постепенно привыкают к темноте, не прирученной городскими огнями. Крыша колодца темнеет на прежнем месте. Лужа, к несчастью, тоже. С силой оттолкнувшись от ступеней, я приземляюсь подошвами кед на ее поросший бурьяном правый берег и шагаю, распинывая траву, потому что руки по-прежнему заняты потертыми, но по-своему симпатичными посудинами, которые все еще пытаются быть, а не казаться полезными.
Под крышкой колодца обнаруживается ведро – достаточно новое, чтобы понять, что Герман действительно бывал здесь, и, возможно, не раз, потому что ничто иное не могло бы заставить его позаботиться о такой бытовой ерунде, как новое ведро. Когда ты рейстери Дверей и в любой момент можешь смотаться домой, чтобы плеснуть воды из чайника в собственной кухне, новые ведра – последнее, о чем ты вообще думаешь. Но он подумал, и бродил здесь, должно быть, один, о чем-то размышлял, сбегал от брата, за ненависть к которому ненавидел себя самого, ненадолго поднимал голову над поверхностью бескрайнего моря ненависти и жадно глотал свежий воздух, тишину, одиночество, чтобы потом опуститься обратно на дно и глядеть снизу вверх широко распахнутыми, полными тоски глазами.
Вода оказывается ледяной. Я пью, зачерпывая ее сложенными лодочкой ладонями, но никак не могу напиться – чуть сладковатая жидкость блаженно стекает вниз по пересохшему горлу, руки немеют от холода и щиплет обветренные губы, но это приятная боль, на время заслоняющая все остальное. Я несколько раз наполняю оба кувшина водой и выплескиваю ее в траву, чтобы прополоскать их изнутри. У каждого из нас есть потребность в убежище – месте, где можно встретить себя и найти потерянный смысл.
– Здесь его убежище, – шепчу я кувшинам. – И мое, наверное, тоже…
По сравнению с улицей в доме почти душно.
– Завтра погуляем, ладно? – говорю я и растираю плечи. Герман лежит на спине, глаза его странно приоткрыты – они поблескивают под полуопущенными веками, однако не следят за окружающим. Я подношу к его губам носик чайника и осторожно наклоняю, но вода сразу же возвращается обратно, заливая ему шею и грудь.