– Что за клуб?
– «Pr. Eylau». Бывший жилой дом на Штурвальной. Двухэтажная развалюха, переделанная под хостел. Во время ремонта в подвале нашли заваленный вход в огромное бомбоубежище. Теперь наверху пивная и номера, а внизу, в подвале, клуб для фриков вроде тебя. Но вывесок нет, не зная – не догадаешься.
Я невольно представляю свои черные джинсы, рубашку, надетую поверх футболки с иероглифом, шипастый браслет на запястье и пытаюсь понять, за что мне сейчас прилетело.
– Пирсингованные ребята с подведенными лайнером глазами, – поясняет она. – Готы? Эмо? Или как вас там?.. Ну, в общем, поначалу это казалось клевой идеей, но наверное хорошо, что мы туда не попали. Вдруг секта.
Стереотипность мышления. Передается вербально-визуальным путем, носит характер эпидемии.
– Больше ничего не знаю. Не благодари.
Девчонка ушла, а осадок остался. Ритуальное убийство. Бомбоубежище. «Черный копатель» Терранова… Все это вроде бы не связано ни с бабушкой Эльзой, ни с рейсте, ни с моим аристократично бледным Освальдом. Тем не менее клуб – это единственная зацепка, и я собираюсь ей воспользоваться.
Молодой официант со взъерошенными гелем волосами (никакого лайнера) несколько раз переводит взгляд с моей паспортной фотографии на меня и обратно. Сходство и правда не очевидно. В попытке внедриться в среду я постаралась на славу, и теперь почтенная семейная пара за соседним столиком старательно делает вид, что компания Мартиши Аддамс нисколько их не смущает, студенты с противоположного конца зала не стесняются смотреть и комментировать, а мальчик, похожий на вокалиста начинающего бойз-бэнда, ставит передо мной запотевший бокал портера с таким видом, словно подает лекарство безнадежному больному. Без него моя коллекция собранных за сегодня взглядов была бы неполной.
Губы оставляют на стекле бокала жирный черный отпечаток. Сделав глоток, я хмуро рассматриваю массивную люстру-колесо, подвешенную на цепях к потолку, пестрые гобелены с единорогами, глиняные кувшины, пучки сухих трав и сияющую золотистой подсветкой барную стойку. Сбоку от нее понурили шлем рыцарские доспехи в полном сборе. Стеклянная дверь впускает очередных посетителей, но и среди них не наблюдается никого столь же колоритного, как я.
Это самый заурядный пивной бар из всех, что я видела.
Если здесь действительно есть подземные помещения, то туда, скорее всего, ведет отдельный вход. Возможно, из того квадратного пристроя, который хорошо заметен с улицы, но словно отсутствует, если смотреть изнутри.
Мне не остается ничего, кроме как попросить счет.
Когда передо мной ложится папка с чеком, где-то под полом зарождается и крепнет барабанный ритм. Пассажи не поражают сложностью, удары монотонны, словно сердцебиение, но именно это внезапно придает мне уверенности.
– Разве концерт сегодня? – спрашиваю я, делая вид, что страшно увлечена визитной карточкой заведения.
Официант медлит с ответом.
– Репетиция.
– Терранова там?
Я исхожу из логичного предположения, что братьев объединяет общая фамилия, и попадаю в цель.
– Точно не могу сказать.
Я отрываюсь от созерцания визитки и посылаю своему собеседнику долгий взгляд из-под накладных ресниц. Похоже, это только усугубляет его желание как можно скорее забрать деньги и сбежать. Но я расставаться со своими кровными пока не собираюсь.
– А можно ли как-то выяснить?..
Он по-прежнему смотрит куда угодно, только не на меня, однако это не бессмысленное блуждание глаз, а вполне себе красноречивое.
Я извлекаю из бумажника две купюры и вкладываю их в папку. Его пальцы, сцепленные в замок на уровне моего лица, остаются неподвижны.
– Да вы… – завожусь я, но вовремя заменяю рвущийся наружу эпитет сдержанным кашлем в кулак. Мой тощий кошелек вольного художника с натужным скрипом выдает последний кредит. – Передайте, пожалуйста, что с ним хотят поговорить о Виолетте.
Парень демонстрирует ничего не обещающие складки на лбу и скрывается за барной стойкой. Я внимательно наблюдаю за тем, как он прикладывает ключ-карту к магнитному замку и открывает дверь, увешанную гербами и вымпелами так, чтобы совершенно не бросаться в глаза. Звук ударных едва успевает вырваться наружу, но сразу же уходит в подполье вслед за моим посланником и дразнит меня оттуда невозможностью сделать погромче. Напрягая слух, сквозь гул голосов посетителей я различаю, как вступает акустика, баян и блок-флейта, и даже звон бокалов начинается казаться причудливой фонограммой к этому тревожному, как балтийский ветер, мотиву.
Я закрываю глаза. Бряцают столовые приборы. Кто-то приглушенно просит принести суп.
Ах, сегодня весна Боттичелли!
Вы во власти весеннего бриза…
– Вас баюкает в мягкой качели голубая «Испано-Сюиза», – одними губами повторяю я слова любимой бабушкиной песни и жадно ловлю ее невнятные отзвуки. Бар на Штурвальной перестает быть. А в доме на Карпфенвег одна за другой гаснут люстры. Гостиная тонет в клубах сигарного дыма. Платья шуршат, поскрипывают стулья. Все взгляды устремлены в полумрак сцены, где прямо сейчас живет и умирает певец. И они умирают вместе с ним, закатив глаза и покачиваясь, чтобы потом, когда закончится песня, выйти на террасу с бокалом вина, затеряться в кипарисовой аллее, сознаваться в том, о чем пожалеют, делать то, что нельзя…
Если это и есть секта, то я уже запуталась в ее сетях.
– Пять минут.
Свет испуганно вспыхивает вновь. Вместе с ним возвращаются фальшивые декорации пивной, стук вилок и запах кухни. С внезапной робостью я смотрю на резкий профиль парня из форта. Он подает знак официанту, и нам приносят одинаковые коктейли. О том, что это другой человек – коротко стриженые волосы лежат непослушными вихрами, – я догадываюсь за мгновение до того, как он поворачивается ко мне. И тут уже сомнений не остается. Будто обжегшись, я утыкаюсь взглядом в бокал.
Кожа на левой половине его лица покрыта бордовыми рубцами. Из-за них нижнее веко и уголок рта словно тянутся друг к другу. Жуткая улыбка половиной губ не сходит с его лица, другая часть которого – по-прежнему мой прекрасный Освальд.
Я пью слишком поспешно. Он наверняка это замечает, хотя тоже на меня не смотрит. Длинные тонкие пальцы выводят на столешнице непонятные знаки.
– Я… М-м… – Его руки меня гипнотизируют. А время идет. – Если честно, соврала про Виолетту.
– Зачем?
Между нами что-то сгущается, но я не могу это уловить. Он держится так просто, словно мы знакомы давным-давно, я и сама чувствую нечто схожее. Его запястья и скулы, свитер с растянутым воротом, серебряный крестик на шее принадлежат тому же миру, что и «Герника» на стене комнаты в бабушкином доме, и улыбка нарисованного солнца, и та я, которая останусь, если смыть с лица черно-белый грим.
Я заставляю себя посмотреть на него. Невероятные ресницы. Теперь я знаю, чего не хватало на моем рисунке.
– Это ты только что пел Вертинского?
Он кривит губы в усмешке, но на взгляд не отвечает.
– «Идеал ваших грез – Квазимодо, но пока его нет, вы – весталка. Как обидно, как больно, как жалко полюбить неживого урода»[9], – декламирует он с убийственной интонацией.
Я вовсе не стремлюсь лезть к нему в душу, но с некоторыми людьми это получается само собой. Даже обсуждая погоду, кажется, что расковыриваешь их раны.
– Необычный выбор. Я бы послушала.
– Приходи в субботу.
– Приду.
Пять минут истекли, но он все еще сидит напротив и вообще выглядит глубоко погруженным в себя. Во всей его позе сквозит зажатость. К сути вопроса мы так и не приблизились. Я гоню случайные мысли, однако они оказываются сильнее. Выходит довольно мерзко, поэтому я разбавляю красочность картинок внутренним монологом. Кем же надо быть, думаю я, чтобы любить тебя? Гуляя вдвоем, замечать косые взгляды и бросать такие же на другие, обычные пары? Видеть тебя несчастным, больным, крепко спящим? (И делать с тобой то, что обычно делают близкие люди). Целовать тебя… (И терпеть твои поцелуи). А тебе во всем будет видеться жалость и жертва. И это правильно, потому что к тебе невозможно относиться иначе. Твой инди-фолк навряд ли когда-нибудь заметят и оценят по достоинству, но даже если это произойдет, для тебя ничего не изменится. Ничего не изменится, даже если ты окажешься гением.
Жертвенности во мне нет совсем, зато жалости столько, что дышать трудно, поэтому вместо ответа я кладу перед ним раскрытый блокнот.
– Можно?..
Я киваю. Странно видеть в этих руках вещь, принадлежащую мне. Он почти не уделяет внимания портрету брата, зато подолгу рассматривает мои дома. С ним удивительно легко молчится – как с человеком, которому все уже сказано.
– Так тебе нужен Герман, – произносит он, бережно перелистывая страницу за страницей. – Не уверен, что он будет рад тебя видеть. В последнее время он вообще никому не рад.
– Из-за Виолетты?
Он впервые смотрит прямо на меня. Я выдерживаю это, ухитрившись не отвести взгляд, и даже подаюсь вперед, как ищейка, учуявшая запах добычи.
– Герман знает ее убийц?
– Ты случайно не из полиции?
Я не успеваю ответить – за меня это делают знаки рейсте. Он смотрит на них дольше, чем на все остальное, со смешанным выражением удивления и боли, а после захлопывает блокнот и возвращает его мне.
– Жди здесь. Скажу ребятам, что репетиция отменяется.
Он исчезает за секретной дверью, а я устремляюсь в туалетную комнату. Сдираю накладные ресницы. Давлю на кнопку дозатора, размазываю по лицу жидкое мыло и смываю пену чуть теплой водой из-под крана. Мой макияж превращается в боевую индейскую раскраску. Чтобы избавиться от нее полностью, приходится умыться еще несколько раз. Теперь я вижу в отражении хоть и украшенное потеками, но знакомое лицо.
Музыкант уже стоит у дверей с курткой в руках и растерянно оглядывает посетителей. Только когда я останавливаюсь рядом, на его губах пробивается робкая улыбка узнавания.