«такие непристойные, что сам Аретино покраснел бы, если бы их услышал».[189] Реакцию Коллинса вполне можно понять. На фоне приведенных выше песен о шитье рукавиц из семи «пизд» или о людях и зверях, провалившихся в «пизду» свахи, игривая эротика Пьетро Аретино кажется предельно легковесной.
Современные исследователи считают, что употребление непристойностей, столь решительно нарушавших официальные правила приличия, являлось проявлением особого праздничного «антиповедения».[190] Не оспаривая этого общего положения, следует заметить, что само восприятие обсценной лексики в эпоху Средневековья существенно отличалось от нашего времени. Напомню о срамной топонимике и фамилии Пиздякины. В отличие от нашей эпохи в культуре русского Средневековья срамная лексика сохраняла права гражданства в традиционной русской культуре, общей как для простонародья, так и для аристократии.
* * *
Народной эротической традиции противостоит в эпоху Нового времени уже не христианский аскетизм, но общие представления о приличиях, в рамках которых нет места идее, что непристойности могут наделяться каким-то сакральным смыслом. Традиционная эротическая лексика воспринимается как что-то исключительно грубое. История письма Милуши показывает те затруднения, которые испытывают в этом случае даже профессиональные исследователи. В то время как журналисты предельно вульгаризируют смысл грамоты, отождествляя ее с бранью, исследователи, ограничивающие семантику обозначения женских гениталий сакральной символикой, впадают в другую крайность и пытаются «нейтрализовать» ситуацию. Они уходят от очевидного, объявляя непристойности чем-то сугубо пристойным. Как отмечал по данному поводу А. Топорков:
«Основной способ интерпретации эротических мотивов в фольклоре и народных обрядах доныне заключается в том, что они возводятся к аграрной магии...» [191]
Предложенный Зализняком перевод можно считать проявлением такой общей тенденции.
Однако описанная проблема обусловлена не только внутренней цензурой. Слова приобретают свой смысл в рамках общего миропредставления, а современный русский язык отражает мировоззрение принципиально иного типа, чем средневековое. Пытаясь проникнуть в мир русского Средневековья, по-своему продолжавшийся в традиционной русской свадьбе, мы оказываемся в принципиально ином цивилизационном пространстве. Космическое восприятие сексуального акта, предполагающее самоотождествление его участников с вселенскими природными стихиями, сочетается здесь с готовностью задрать юбку и шлепнуть по заду подругу, а то и случайно оказавшуюся рядом ближайшую соседку. С точки зрения женщины, это означает готовность радостно принять такую форму внимания. В нашем распоряжении просто нет однозначных понятий, которые могли бы адекватно передать значение срамной лексики, сочетавшей вызывающую непристойность с сакральностью. Данная задача может быть решена только в форме культурологического комментария.
ГЕРОЙ-ЛЮБОВНИК В РУССКОМ ЭПОСЕ: БЫЛИНА О ХОТЕНЕ БЛУДОВИЧЕ
Этнограф А.Н. Никифоров, путешествовавший в 1926 и 1927 годах по Заонежью и Пинежью, вспоминал позднее: «Признаюсь, я был поражен той насыщенностью деревни сексуальностью, которая преследовала на каждом шагу. Она сказывалась в речи, в бытовых рассказах, в фактах семейных отношений, в произведениях устного творчества и т.д.»[192] По словам того же автора: «...собирательницы женщины иногда приходят в ужас от слышимого в деревне. Собиратель мужчина бывает поставлен часто перед впечатлениями еще более сильного свойства».[193]
Однако в рамках народной культуры было возможным и совсем другое отношение к эротике. Наряду с проникнутыми сексуальными мотивами песнями, заветными сказками и пословицами в народной жизни находилось место и для фольклорных жанров, по-христиански целомудренных. Это, прежде всего, духовные стихи, которые рассказывали о Христе, Богоматери, святых и проповедовали строгую христианскую мораль. С духовными стихами сближались, вплоть до отождествления, и русские эпические сказания — былины.[194]
Различие между сочинениями непристойных и благопристойных жанров прекрасно осознавалось в деревенской среде. Если веселые праздничные песенки исполнялись по преимуществу молодежью, то духовные стихи и былины — людьми пожилыми.[195] Впрочем, это возрастное разграничение не было абсолютным, так как именно среди стариков находились и особые знатоки заветных сказок. Более существенным было время исполнения. Так, в ходе Великого поста на Русском Севере все непристойности запрещались и звучали только былины и духовные стихи. По этой причине произведения данных жанров объединялись общим понятием «великопостного пения».[196]
Указанное жанровое разграничение характерно не только для русской традиции. Если непристойности являются общей чертой свадебных песен, то эпические сказания отличаются сдержанностью. Отклоняются от этого стереотипа архаические предания о языческих богах, которые содержат самые непристойные сюжеты, однако даже в рамках «языческих» культур эпос, рассказывавший о подвигах земных героев, по преимуществу целомудрен. Хотя борьба за женщину — сквозная тема многих эпических сказаний, «женщина... не стоит в центре интереса. Интерес не эротический, а боевой».[197] Автор «Илиады», рассказывающий о сражениях за прекрасную Елену, осуждает «сладострастие» (hJ maclosuvnh — XXIV, 30), которым Афродита одарила соблазнителя Елены Париса.
Сюжеты откровенно эротического характера появлялись только на периферии героической традиции, в результате своеобразного пересечения ее с жанрами, открытыми эротике. Рядом со сказаниями о воинских подвигах Геракла появился и рассказ о том, как этот герой лишил девственности пятьдесят дочерей царя Теспия, что, по некоторым версиям сказания ему удалось сделать за одну ночь.[198] С сюжетами сатировских драм[199] были связаны фаллические изображения Геракла, которые являлись популярной темой греческой вазописи. Происходило своеобразное размывание границ между эпосом и «карнавальной» традицией, связанной с аграрными культами. Это запечатлелось и на ритуальном уровне. Так, предания об обжорстве Геракла служили объяснением земледельческих празднеств, включавших в себя обрядовое сквернословие.[200]
Реминисценцией представлений о священном браке царя и богини является рассказ аккадского эпоса о сексуальной невоздержанности Гильгамеша, который домогался всех женщин и девушек подвластного ему Урука, и о том, как богиня Иштар предлагала ему себя; ритуально-мифологическая основа прослеживается и в истории товарища Гильгамеша — Энкиду, который в течение трех дней и ночей «познавал» блудницу Шамхат.[201]
Кажется вероятным, что содержащийся в одной из карельских рун озорной рассказ о том, как герой Лемминкяйнен после совершения им подвигов в подземном царстве попал на некий остров, где соблазнил сорок девушек,[202] восходит к какой-то песенной традиции народного праздника.
Приключения в стиле Лемминкяйнена очень подошли бы и русскому богатырю Алеше Поповичу, о котором говорится:
Он молодым женам похабничек,
А красным девицам насмешничек.[203]
Однако содержание известного нам русского былинного эпоса не соответствует донжуанской репутации этого героя. В «активе» Алеши только история соблазнения им сестры братьев Бродовичей, но в этой былине поведение киевского богатыря описывается с полным сочувствием и какого-либо осуждения не вызывает. Эротический интерес отступает здесь на второй план, главным представляется то, что Алеша опозорил хвастливых братьев. Единственный былинный сюжет, оправдывающий мнение о позорном женолюбии Алеши, — это история его неудачного сватовства к жене Добрыни Никитича, к этому сюжету и относится процитированное выше замечание. Но данная былина только отталкивается от темы донжуанства Алеши, ничем ее не подтверждая. Уже сложившаяся репутация развратника определила изображение Алеши и в былине «Сорок калик». Алеша выступает в ней в качестве помощника похотливой жены князя Владимира, пытающейся соблазнить, а после неудачи этой попытки — оклеветать и погубить предводителя паломников благочестивого Касьяна. Свое логическое завершение данная общая тенденция получила в украинском фольклоре, в котором Алеша превратился в наказанного Богом грешника.[204]
Другие герои русского эпоса подобных поступков себе не позволяют. Воспетые в былинах богатыри чаще всего рассматривают интерес к женщинам как нечто позорное, отвлекающее их от героической миссии, которая состоит в защите Руси от врагов. Главный киевский богатырь Илья Муромец описывается как убежденный холостяк. Когда в былине о поездках Ильи надпись на камне предлагает ему выбор дорог, одна из которых должна привести к женитьбе, богатырь заявляет:
Да нашто мне-ка старому жонату быть?
Мне-ка младая взеть, так то — корысть цюжа;
Да мне-ка старая взеть — да замены нет...[205]
Дороге, ведущей к браку, богатырь предпочитает дорогу, на которой ему обещана смерть. Позднее, уже испробовав прочие возможности, Илья все-таки отправляется по «брачному» пути, однако здесь его ждет коварная соблазнительница, чья постель является смертельной ловушкой.