[418], отмечалось, что молодые люди не проявляли какого-либо интереса к купающимся в жару девушкам. Никому не приходило в голову за ними подглядывать, возбуждало другое:
В качестве эротических в Заонежье воспринимались, по-видимому, ночные катания и кувыркания девушек на летних святках во ржи для поднятия девичьей «славутности». По крайней мере, парни, собиравшиеся компаниями, подглядывали за девушками и, если удавалось, похищали их одежды.[419]
Т.е. молодые люди эротически воспринимали только те ситуации, когда обнажение происходило в ходе специального ритуала, намеренно обозначавшего женскую сексуальность. Ситуативное же обнажение в ходе купания или мытья оставляло их равнодушными.
Можно понять, почему эротические рисунки, популярные в других традициях, не пересекали русской границы. Похоже, здесь они просто не были здесь востребованы. Что касается описанных выше изображений Киевской эпохи, то их появление следует оценить как своеобразный опыт внедрения «порнографии», связанный с активным русско-скандинавским взаимодействием. Как показывают рисунки в Маскавичах, охранявшие границу скандинавские наемники принесли с собой не только знание рун, но и пристрастие к изображениям обнаженных женщин. Особо можно отметить замечание, сделанное в этой связи А.Е. Мусиным, который посвятил свою работу идеологии русского православного воинства. Указав на то, что маскавичские граффити содержали изображения крестов, Мусин пришел к выводу, что солдаты, охранявшие западные рубежи Киевского государства, были благочестивыми христианами, размышлявшими о паломничестве в Святую землю. То обстоятельство, что потенциальные паломники развлекались порнографическими набросками, Мусин объясняет, вспомнив Достоевского: «Широк русский человек!»[420] Однако авторы маскавичских граффито вырезали на костях не только кресты и наброски обнаженных фигур, но и руны. Их склонности следует объяснять широтой не русского, но, скорее, уже скандинавского характера.
Если не сам автор непристойного граффито на киевских Золотых воротах, то, по крайней мере, его оппонент, продолживший это рисунок фигурой змея и черта, также был знаком со скандинавским изобразительным стилем. Можно констатировать, что пристрастие к непристойным изображениям, которое Мусин считает особенностью универсальной «дембельско-рыцарской культуры», проявляется в Древней Руси там, где обнаруживается наличие скандинавского элемента.
Огромная роль скандинавских воинов в формировании древнерусской государственности — факт, к настоящему времени установленный вполне бесспорно. Исследования последних лет, проходившие в Ладоге, свидетельствуют о том, что история скандинавского проникновения началась в данном регионе уже в VIII веке, т.е. где-то за столетие до времени легендарного призвания Рюрика. Особо можно отметить несомненно скандинавское происхождение обряда сожжения в ладье умершего знатного руса, который наблюдал в мае 922 года Ибн-Фадлан; судя по свидетельству этого арабского дипломата, похороны сопровождались сексуальной оргией, в ходе которой обреченная смерти и сожжению вместе с умершим девушка вступала в близость со всеми друзьями своего мужа[421]. Однако, так же как тюркская знать Болгарского царства, скандинавская знать Киевской Руси вскоре слилась с окружающим народом и подверглась славянизации. В результате такой аккультурации воины, пришедшие на Русь из Скандинавии, утратили пристрастие к непристойным изображениям. Они ограничились только «вербальными» непристойностями, которые соответствовали нравам принявшего их восточнославянского мира.
ЛЮБОВНЫЕ РЕЧИ РУССКОГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
При сравнении с миром средневекового Запада, в жизни которого тема любви составляла важнейшую культурную доминанту, нравы русского Средневековья могут показаться исключительно скромными. В русской культуре нет чего-либо подобного западноевропейским литературным сочинениям, восхваляющим радости любви, однако существует множество текстов, в которых осуждается греховность секса. Впрочем, те же нравоучительные наставления свидетельствуют о неравнодушии русских людей к чувственным радостям, обозначаемые обычно пренебрежительными выражениями: «любосластие», «любоплотствование», «плотногодие», «разжение плоти»[422]. Насколько можно понять из общей совокупности всех текстов, так или иначе затрагивающих тему секса, русское Средневековье сочетало строжайшее литературное целомудрие с вызывающей непристойностью повседневной жизни, своеобразной одержимостью сексуальными влечениями. Об этом лучше всего свидетельствуют вопросы, в течение многих веков задававшиеся русским людям в ходе исповеди[423]. Тут и супружеские измены, и запрещенные сексуальные позы, и скотоложство, и гомосексуализм, и пьяный блуд, и разные формы группового секса, например: «...со своей лежал, а чужую за срам рукою держал».[424]
Если христианская этика видела в сексуальности дьявольский соблазн, в лучшем случае — неизбежное зло, и идеализировала целомудрие, то народная культура решительно отвергала аскетическое воздержание. К старым девам и холостым мужчинам повсеместно относились с презрением и опасались как дурной приметы встречи с монахом.
Фольклорная традиция предоставляет выбор эротических стилей, соотносящихся с разными жизненными ситуациями. Диапазон — от торжественного восхваления молодых супругов до срамословного обсуждения их достоинств и сексуальных отношений, от вызывающе непристойных шуток, составляющих содержание заветных сказок и пословиц, до неистовых страстей, запечатленных в любовных заговорах.
Есть основания говорить об исключительном архаизме и древнем происхождении русской фольклорной традиции. Однако архаизм фольклора и его несомненная преемственность с культурой русского Средневековья не означают их тождества. Фольклор по самой своей природе сочетает консерватизм с изменчивостью, он постоянно обогащается, в то же время многие его элементы утрачиваются. Особый интерес представляет в этом отношении уникальный средневековый текст середины XVII столетия, в содержании которого литературные реминисценции перемежаются с явными фольклорными заимствованиями, лишь частично совпадающими с известными формами русского фольклора. Сам сюжет данного сочинения позволяет опознать в его содержании характерные формы любовного общения, те специфические выражения, посредством которых галантные кавалеры прошедших веков выражали свои пылкие устремления.
* * *
Созданное где-то в середине XVII столетия «Сказание о молодце и девице» не привлекло особого внимания исследователей русской культуры[425]. Однако еще Хрисанф Мефодиевич Лопарев, опубликовавший в 1894 году один из двух ранних списков данного сочинения, указал, что оно «занимает почти особое место» в истории русской литературы и «позволяет установить новые точки зрения на быт нашего старого общества»[426]. «Сказание...» представляет собой первое оригинальное русское сочинение, которое специально посвящено любовной теме. По ряду признаков оно сходно с близкой по времени «Повестью о старом муже и молодой девице»,[427] но в том, что касается картины любовных объяснений, феномен «Сказания...» остается единственным для всей допетровской эпохи. Показателен в этом отношении состав тех рукописей, в которых дошли до нас древнейшие списки этого сочинения. Рядом с версией «Сказания...», опубликованной Лопаревым, были записаны такие нравоучительные сочинения, как «Беседа отца с сыном о женской злобе», «Слово святых отец о соблазне бесовскем», «Сказание Акириа премудрого»[428], а рядом с версией Срезневского — повесть «О Самсоне и Далиле»[429].
Содержание «Сказания о молодце и девице» решительно противоречит основополагающим идейным постулатам всех вышеупомянутых сочинений. Эта история построена как диалог, в ходе которого «юноша, сын боярской, княжей племянник, велика роду, дивен удалець» беседует «з гордою, щепливою, с великою з девицею». Молодец расточает девушке комплименты, заявляя ей, что не видел подобных красавиц во время своего пребывания в Орде и Литве. Он пытается склонить свою собеседницу к любви предельно откровенными, однако по-своему изысканными выражениями:
Есть у тебя чистой луг, а в нем свѣжая вода; конь бы мой в твоем лузе лѣто летовал, а яз бы на твоих крутых бедрах опочин дерьжал.
Однако девица не хочет и слушать молодца, так что объяснение затягивается. Потеряв терпение, молодец говорит о своем отчаянии и желании «познати чюжа сторона», т.е. уехать. Угроза склоняет девицу к некоторой снисходительности, и она предлагает молодцу остаться, но даже это предложение сделано в надменной и подчеркнуто грубой форме:
И ты живи у нас, да не буди глуп, пьян, как будеш глуп, пьян — ложись да спи, по улицам не рыщи, собак не дразни, по утру вставай, а у меня, госпожи своей, побывай, а мнѣ, госпоже своей, челом побивай.
Лишь когда молодец вспоминает про великую любовь, «аки Раксаны царицы царя Александра Макидоньскаго», девица теряет самообладание, и «Сказание...» завершается откровенной эротической сценой:
Девица же премолчала, ничево стала отвечать против млада отрока, и пребилася аки серая утица пред ясным соколом, аки каленая стрела пред тугим луком. Видит молодец поветерье свое, емлет красную девицу за б