«А с кем ночесь, сестрица, ты ночевала?» подруга отвечает:
Одна-де ночесь я начевала,
В полночь лишь приходил ко мне Докука,
Засыкал белу рубашку до пупа.
В том же духе выдержан и ответ девушки:
Зачем ты мне, сестрица, не сказала?
А я бы-де Докуке досадила:
Всю ночь бы с себя я не спустила.[463]
Впрочем, на фоне других произведений русского фольклора подобная ирония представляется очень сдержанной. Особо показательна в этом отношении другая песня из сборника Кирши Данилова — «Стал почитать, стал сказывать». Она представляет для нас особый интерес, так как в этой песне можно увидеть почти точное повторение фразы, которая завершает приведенное ранее любовное обращение молодца. В «Сказании...»: «...утешил бы свое сердце своими мыслями».
В «Стал почитать...»: «Спасибо те, душа Устинушка, [...] свое сердце утешил, себя звеселил...»[464]
В обоих случаях фраза эта употребляется в одной той же ситуации — «утешение сердца» происходит в результате близости с женщиной. Решительное отличие, однако, в том, как говорится об этой близости. Если в «Сказании...» молодец «утешил бы сердце», «вдев свою жемчюжину» в «чистое серебро» девушки и «всадив свое булатное копье» в ее «прямое товолжаное ратовище», то в «Стал почитать...» фраза об утешении сердца звучит на фоне выражений совсем другого характера. Там некий «гостиной сын» купил на базаре «целочку непроломленную, / на хуек положил / и — в нее вколотил». В «Сказании...» традиция «красивой» любовной речи становится объектом лукавой иронии, в песне же из сборника Кирши Данилова насмешка переходит в другой регистр. Это уже не ирония, но вызывающе грубое осмеяние.
Такова преобладающая фольклорная тенденция. Показательно в этом отношении содержание «заветной» сказки о «стыдливой барыне», которая требует от лакея, чтобы он говорил о сексуальных отношениях, не употребляя грубых слов. Находчивый лакей прибегает к метафорическим обозначениям того же типа, которые звучат в «Сказании...», — говорит о своем «коне», которого он хочет «напоить» в «колодце» барыни[465]. Люди, вниманию которых предназначались «заветные» истории, прекрасно понимали смысл подобных символических иносказаний, но употребление их в интимной ситуации представлялось им чем-то неестественно вычурным и ассоциировалось с нелепыми барскими затеями. Сказка подчеркивает, что, к каким бы выдумкам ни прибегала барыня, ее отношения с мужчиной такие же, как и у других, не столь капризных женщин. Это общее умонастроение. Показательно, что тема женских «драгоценностей» озвучивается в русском фольклоре намеренно непристойно:
Стоит девка на горе, дивуется дыре: свет моя дыра, дыра золотая! Куда тебя дети? На живое мясо вздети (загадка о наперстке)[466].
Стремление к украшению любовной речи знакомо многим народам. Помимо Западной Европы примеры подобного рода можно увидеть на мусульманском Востоке, в культурах Индии, Китая, Японии. Общей тенденцией является то, что подобного рода традиции культивируются по преимуществу в аристократической или, по крайней мере, как-то претендующей на аристократический статус среде. О подобной ориентации автора «Сказания...» свидетельствует уже социальное положение воспетых в «Сказании» героев — это «сын боярской, княжей племянник, велика роду», который беседует с «великою з девицею». Можно предположить, что пародирование и осмеяние «высокого» любовного стиля было определено спецификой фольклорной традиции, отражением в ней вкусов простонародья, чуждого какого-либо эстетства, подобного умилению «пелепелишными костями» и «бумажным телом». Как писал один из корреспондентов Тенишевского бюро, описывавший нравы русской деревни:
Красота в девице не главное. Главное — это рост, дородство, толщина девки, потому, чтобы казаться выше и толще, набивают соломы в сапоги, надевают побольше одежды. В парне ценится рост, дородство и свежий румяный цвет лица. Похвала жениху: «Какой у тебя, Дуняха, жених-то, ровно бык здоровый, большой, краснорожий!» Грубость при ухаживании позволительна, старшие на подобные вещи обычно смотрят сквозь пальцы.[467]
Стоит поправить автора приведенного выше сообщения, который не понял, что «рост, дородство, толщина девки» и представляли собой красоту по народным понятиям. В свадебных песнях о красавице говорили, что она
Без подъюбочек толстехонька,
Без подносов высокохонька.[468]
Или
Без белил она бела,
Без платья толста,
Без румян румяна,
Без подносу высока.[469]
Похожая комплекция отличает и «дородного молодца», за которого просватана эта красавица[470]. «Грубость» по отношению к девушке являлась грубостью лишь в представлении корреспондента Тенишевского бюро, тогда как для деревенских жителей это была норма любовного поведения, и «девушки сторонились парней, которые не обладали ухарской, разбитной манерой ухаживания...»[471].
Поведение средневековой московской знати было много более сдержанным, даже чопорным, однако принятые в этой среде идеалы красоты и общие нравственные идеалы не отличались существенно от народных представлений. Как рассказывал английский врач Алексея Михайловича Самуэль Коллинс:
Красотою женщины считают они толстоту [...] Худощавые женщины почитаются нездоровыми...[472]
Толщина тела ценилась и в мужчинах. Имперский посланник Сигизмунд Герберштейн, дважды побывавший в Москве в царствование Василия Ивановича (в 1517 и 1526 годах), указывал, что эта черта фигуры специально подчеркивалась с помощью русской одежды:
Они подпоясываются отнюдь не по животу, а по бедрам и даже опускают пояс до паха, чтобы живот выдавался больше.[473]
Европейцы находили подобные вкусы грубоватыми, но еще в большей степени были они удивлены содержанием застольных бесед русской знати. Согласно Адаму Олеарию, посетившему Россию в царствование Михаила Федоровича, его собеседники на русских пирах говорили обычно «о разврате, о гнусных пороках, о непристойностях [...] Они рассказывают всякого рода срамные сказки, и тот, кто наиболее сквернословит и отпускает самые неприличные шутки, сопровождая их непристойными телодвижениями, считается у них приятнейшим в обществе»[474]. Самуил Маскевич — один из участников находившегося в Кремле польского отряда Гонсевского, имевший близкое знакомство со многими русскими боярами, описывает одну из традиционных застольных забав, когда на пиру появлялись несколько женщин, развлекавших гостей:
...сперва рассказывают сказки с прибаутками, благопристойные; а потом поют песни, такие срамные и бесстыдные, что уши вянут.[475]
Срамные слова употреблялись русскими людьми не только во время веселого застолья, но и в сугубо интимной обстановке. Исповедники особо выделяли грех «замолвить срамное слово ради похоти» или «блуда ради»[476]. Данное поведение отличалось от обычного срамословия, имевшего своей целью оскорбление другого человека, и наказывалось строже. Например, в «Вопрошании-исповеданье», записанном в XIV столетии, грех — «сказать срамное слово кому-либо» — наказывался постом в «3 дня сухояста», за срамословие же «ради похоти» полагалось 8 дней такого наказания[477].
Повторюсь: свидетельство о «срамных словах», которые произносятся «ради похоти», следует понимать самым буквальным образом. Выражения, от которых испытывают шок наши современники и особенно современницы, не вызывали каких-либо отрицательных эмоций в средневековом русском обществе. В XVII столетии существовала даже такая фамилия, как Пиздякины,[478] а среди топонимических обозначений встречались деревни Хуиково, Мудово, Безмудово, Пиздюрино, Поиблица, Пезделка, Елдахово, Елданицы, пустоши Пезделево-Долгое, Мандырево, Куярово [Хуярово], починок Пиздоклеин, волостка Елда, речки Пиздюрка, Наебуха и т.п.[479] Правами гражданства обладала не только срамная лексика, но и запрещавшиеся церковью народные обычаи, с данной лексикой связанные. Об этом свидетельствует, помимо всего прочего, та же топонимика. Названия, образованные обозначениями мужских и женских гениталий, часто соседствуют, причем рядом с ними иногда оказываются и названия, образованные отглагольными формами, обозначающими сексуальное соединение. Так, «на речке на Пиздюрке, вверх по Мудовке...» была расположена «деревня Ебехово, Опихалово тож». Починок «Хуянков» находился рядом с пустошью «Мандырево» (вотчина Троицко-Сергиевского монастыря в Переяславль-Залесском уезде), деревня «Ебшино» — рядом с деревней «Миндюково» (тверские владения того же монастыря). Несомненную пару образовывали речки «Наебуха» и «Ненаебуха», соседствовавшие в окологородье Звенигорода.