Веселая Эрата. Секс и любовь в мире русского Средневековья — страница 31 из 37

Все края обрывалися,

Все на Русь выбиралися.[538]


Исследователи видят истоки подобной образности в мифологических представлениях о всепоглощающем и порождающем мир женском лоне.[539] Бездонное женское лоно, так же как и фантастически огромный фаллос, — образы, знакомые многим культурам. Подобные метафоры абсолютной женской и мужской сексуальности, по всей вероятности, восходят еще к древнейшему палеолитическому наследию, однако они решительно чужды эстетическим идеалам любовной поэзии, игравшей столь важную роль в жизни множества древних и средневековых обществ. Создается впечатление, что в средневековом русском обществе возвышенные любовные чувства, которые, согласно Платону, относились к Афродите Урании, принадлежали только Богу, в мире же людей безраздельно царила Афродита Пандемос.

Литература, воспевавшая любовное чувство, существовала у самых разных народов, она насчитывает множество имен поэтов и писателей, являвшихся кумирами своего времени. Однако культура русского Средневековья реализует другое направление развития. Ничего, подобного, например, шумерской песне «Ты, пьянящий сердце мое», которая была написана в конце 3-го тысячелетия до нашей эры наложницей царя Шу-Суэна (2038—2030 годы до нашей эры) по имени Кубатум,[540] за семь веков существования русской средневековой литературы создано не было. На общем фоне русская культура кажется каким-то странным уникумом.

Вполне понятны нравственные побуждения тех ученых, которые не пожелали смириться с этим мнением и попытались найти русские средневековые сочинения любовного характера. Однако большинство подобных опытов не дали сколько-нибудь убедительных результатов. Так, Д.С. Лихачев доказывал, что в мире русского Средневековья любовную поэзию заменял фольклор, примером которого являются песни П.А. Самарина-Квашнина[541]. Впрочем, более внимательные исследования демонстрируют то, что песни Самарина-Квашнина представляют собой позднее авторское сочинение, не связанное с фольклорной традицией. П.В. Снесаревский с полным основанием критикует доводы Лихачева, противопоставляя им собственные построения; но они столь же сомнительны[542]. Достаточно указать, что примером русского любовного сочинения является для него «Повесть о Петре и Февронии», которую Снесаревский считает аналогом истории Тристана и Изольды[543]. Надо было проявить просто поразительную пристрастность, чтобы охарактеризовать подобным образом повесть, благочестивая героиня которой отвергает любовные устремления мужчины, успокаивая последнего тем, что «едино естество женское».

Анализ «Повести о Петре и Февронии» послужил для автора классического исследования сексуальной жизни православных славян Евы Левиной поводом для того, чтобы постулировать: «Поскольку зарождение романтики их (т.е. православных славян. — Е.М.) миновало, они отрицали само понимание того, что любовь, будучи эмоциональным выражением великодушия и преданности, может быть сопряжена с сексуальным влечением»[544]. К близкому выводу приходит и О.В. Гладкова, акцентирующая внимание на благочестиво христианском основании данной позиции. Исследовательница утверждает, что люди, вниманию которых предназначалась русская средневековая литература, не вкладывали в понятие о любви какого-либо чувственного содержания, ибо строго следовали христианским идеалам и просто не могли представить себе чувственную любовь между мужчинами и женщинами[545].

Последнее, как представляется, решительно противоречит множеству свидетельств о вполне чувственных интересах русских людей эпохи Средневековья. Вопрос лишь в том, ассоциировалась ли для них эта чувственность с представлением о любви или, даже уступая плотским соблазнам, мужчины и женщины средневековой Руси видели в физической близости только проявление позорной похоти. Памятники оригинальной русской средневековой литературы свидетельствуют как будто бы в пользу последнего, однако отметим, что тексты эти были написаны не любовниками, но осуждавшими их моралистами. Обратившись к переводной литературе, можно заметить, что, вопреки мнению Гладковой и Левиной, русские люди прекрасно понимали, «что любовь, будучи эмоциональным выражением великодушия и преданности, может быть сопряжена с сексуальным влечением». В том же XVI столетии, когда Ермолай-Еразм писал «Повесть о Петре и Февронии», некий безымянный для нас переводчик, переложивший для русских читателей византийское сказание о Дигенисе Акрите — русская версия получила имя «Девгениево деяние», без каких-либо оговорок писал о любовной страсти. Следует отметить, что автор русского перевода несколько отредактировал оригинал, опустив многие обстоятельства, которые характеризовали Дигениса как галантного кавалера[546]. Тем не менее он с полной однозначностью описал то чувство, которое испытала к Дигенису красавица Стратигона: «вселился в ню любовь». Сама Стратигона заявляет кормилице, что отважный юноша «ум ми похити; и ныне люблю ти всем сердцем»[547]. Русским читателям не требовалось каких-либо специальных комментариев для того, чтобы понять эти строки. То же можно повторить о содержании сербской «Александрии», в которой рассказывается о страстной любви между Александром Македонским и его женой Роксаной[548], и о «Троянской истории» Гвидо де Колумна, в которой описывается не только легшая в основу «Илиады» история Париса и Елены, но представлены и и другие подобные сюжеты — рассказы о любви Медеи и Язона, о страсти Ахилла к дочери Приама Поликсене, о красавице Брисеиде[549].

Такое впечатление, что в оригинальной русской литературе эпохи Средневековья господствовал своеобразный мораторий на освещение любовной тематики; тем не менее русские читатели прекрасно понимали, что такое любовь, связывающая мужчину и женщину. Свидетельства не ограничиваются только переводами. В «Молении» Даниила Заточника приводится образец речи неверной жены, которая говорит мужу о своих пылких чувствах (фрагмент данного текста использован в названии настоящей работы). Даниил призывает не верить подобным признаниям, однако приводимые им слова очень выразительны:


И рече мужу своему: «Господине мой и свѣте очию моею! Азь на тя не могу зрѣти: егда глаголеши ко мнѣ, тогда взираю и обумираю, и вьздеръжат ми вся уды тѣла моего, и поничю на землю»[550].


Каким образом появились в «Молении» столь страстные речи? Кажется невозможным, чтобы они были результатом творчества Даниила Заточника. Очевидно, он отталкивался от какой-то уже существовавшей традиции, в рамках которой можно было говорить о любви с исключительной выразительностью.

В относительно близкое время к написанию «Моления» Даниила Заточника (в 80-х годах XI века) оставшаяся для нас безымянной новгородская девушка отправила берестяное письмо, в котором она упрекала своего возлюбленного, не пришедшего на свидание. В переводе это послание звучит следующим образом:


[Я посылала (?)] к тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь, что в эту неделю (или: в это воскресенье) ты ко мне не приходил? А я к тебе относилась как к брату! Неужели я тебя задела тем, что посылала [к тебе]? А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо, то ты бы вырвался из-под [людских] глаз и примчался...? Буде даже я тебя по своему неразумию задела, если ты начнешь надо мною насмехаться, то судит [тебя] Бог и моя худость (в оригинале: ...ци ти боуду задела своимъ бьзоумьемь аже ми ся поцъньши насмихати а соудить Бг [и] моя хоудость).[551]


Достоинство и сдержанная эмоциональность, с которым пишет о своих чувствах отправительница письма, кажутся очень выразительными. Как пишет об этом А.А. Зализняк: «Можно лишь поражаться тому, сколь изысканное послание могла направить женщина XI века возлюбленному, не пришедшему на свидание».[552]

Содержание указанных текстов явно не укладывается в концепцию благостной христианской любви, которую обосновывает Гладкова, но свидетельствует о самых пылких любовных чувствах. Можно согласиться с мнением H.Л. Пушкаревой, которая завершает свою полемику с Гладковой выводом: «В оценках содержания частной жизни людей в домосковской Руси Х—ХѴ веков правильнее пока ставить не точку, а многоточие».[553] Свидетельства, которыми мы располагаем, очень ограниченны, однако их можно дополнить рядом соображений, позволяющих осмыслить эти свидетельства в более общем историческом контексте.

* * *

При всем разнообразии любовных сочинений и любовных обычаев разных народов, во всех случаях речь идет о явлении, обладающем определенной социальной характеристикой. Традиции высокой любви принадлежали в первую очередь культуре господствующих классов, элиты общества. Даже в прославленной куртуазными нравами цивилизации средневекового Запада эротическая культура народных масс имела другую направленность. В ней преобладала откровенная, нарочитая сексуальность, воплощавшаяся в образах телесного низа, то, что Бахтин называл «карнавальным гротеском»[554]. В качестве примера можно указать на содержание знаменитых новелл «Декамерона» Джованни Боккаччо, традиционное отнесение которых к культуре Ренессанса оспаривается сейчас многими исследователями данной традиции. Есть все основания утверждать, что авторы ренессансных новелл отталкивались от фольклора, сложившегося еще в эпоху Средневековья, что «Декамерон» — это сочинение,