Дедушка Трофим вздыхал и снова принимался за рассказ:
— Каждое место на земле по-своему занятно. Версты за три отсюда потные луга пойдут, а дальше — небольшие озера — старицы. А там — рыбаки. И у них своя музыка есть. Вот, скажем, рыба тяжко плеснула, камыш под ветерком прошелестел, мелкая птичка на бережке запищала. Добрая штука жизнь, Наденька!
— Вси дивчата голубъята, а де ж ти чертовы бабы беруться? — неизвестно у кого справлялся дед Тиша. — А? Де?
Дедушка Трофим непонимающе смотрел на приятеля и вдруг начинал багроветь. Видно, дед Тиша был против того, чтобы его друг тратил столько времени на маленькую девчонку. Все равно не статьей лесной бродяжкой, а вырастет из нее обыкновенная тетка, избяная душа.
— Вот поперечная пила! — гневался дедушка Трофим. — Выбрюзжал-таки вина.
Он наливал в кружку водки из помятой позеленевшей фляги и, ворча, протягивал ее приятелю.
Выпив водку, дед Тиша аккуратненько клал руки на колени и с подчеркнутым вниманием продолжал слушать рассказ.
— А голуби, Надя! — снова зажигался дедушка Трофим. — В нашем лесу и голубь водится. Милая это птица. Витю́тень вот, иначе — вя́хирь называется. Коли присядет он на присохшую вершинку березы, то и разглядишь его славно. А найти нетрудно: услышишь воркованье, низкое, густое «Ку-у... кур-ру-у» — там и витютень. Весь он, как радуга, светится: тут тебе и голубой цвет, и винный, и красно-серый, а на зеленом зашейке солнце играет...
Дед Тиша мирно молчал, чуть прижмурив глаза. Тайно взглянув на него, дедушка Трофим возвращался к рассказу:
— А еще у нас на Южном Урале кли́нтух есть, и горлица тоже. Добрые голубки́.
Мой отец лежал на спине и не отрываясь смотрел в звездное небо. Я не знала, слушал ли он рассказы дедушки Трофима о следах разных зверей, о грибах-работягах. Ничего нельзя было прочесть на лице отца.
Внезапно он сказал:
— Я вот о чем думаю, деды. Бывает тихое время, а бывает такое проворное, что и не уследишь за ним. Несется, а не идет оно. Наше, похоже, такое...
Отец помолчал, будто собирал мысль в узелок.
— Смотрю я сейчас на небо — что в нем? Ну, птичка ночная, летучая мышь изредка, звездочка дальняя горит...
А минет совсем малый срок — и станут по всему небу машины летать. На Луну, на Марс, еще куда-нибудь. И никто не удивится этому, — привыкнут, как привыкли к огоньку поезда посреди ночи...
И заключил с улыбкой:
— Но все равно — что б впереди ни случилось — останутся на земле для счастья человека и цветы, и травка, и птицы всякие. Голубь, конечно. И еще то случится, что и на Луну их повезут: пусть и там они человека радуют...
Он еще что-то говорил, а я только немножко закрыла глаза да и заснула. Но, кажется, тут же меня кто-то потряс за плечо, сказал весело:
— Подыми брови-то, — рассвело!
Это меня отец поднимал — утро встречать. Дедушка Трофим тоже тормошил, приговаривая:
— Вставай же, а то урманный придет, все волоса́ спутает.
Я открыла глаза, увидела — на улице уже широкий свет; рядом со мной стоит лайка, хвост калачиком. А я ее и не видела ночью.
Пока готовили завтрак, все молчали.
Похлебав жидкой кашицы, отец сказал:
— Поеду я. Надо и мне послужить в солдатах.
— Так, — склонил кудлатую голову дедушка Трофим. — С богом, Кузьма.
Дед Тиша потер залысины на черепе, сощурил глаза:
— Коли на фронте лихо будет, и мы сгодимся. Може, и скрестятся наши стежечки.
Я догадалась: они говорили о серьезном, пока спала.
Отец часто в последние дни свешивал голову на грудь, умолкал, надолго отдавшись своим мыслям.
Иной раз, посадив меня на колени, говорил:
— Я ж старый партизан, Надька. А меня на фронт не берут. Это как?
— Да почему не берут-то? — ужасалась я этой несправедливости. Мне хотелось, чтобы отец, как и в революцию, скакал впереди на коне, и белые разбегались в страхе от его шашки.
— Старый, говорят я, — комнатные души!
Я тоже ругала тех глупых людей, а мама, наоборот, радовалась, что папу не убьют.
Как только солнышко высунулось из-за леса, отец поцеловался с дедушками, и мы пошли домой.
На полпути, там, где дымилось сизое болото, отец остановился.
— Вот уйду я на фронт, Надежда, — заговорил он, — а на войне всякое бывает. И так случиться может — не вернусь.
Бодро подмигнул мне, стянул с волос фуражку, замахнулся:
— А ну — ударь, дочка.
И кинул фуражку в воздух.
Теперь уже приклад мне не надо было совать под мышку, и фуражка упала на землю вся как решето.
— Добре, — порадовался отец. — Помирать мне будет легче, в случае чего...
Через неделю он уехал на фронт, и потом мы получали короткие письма, что жив и здоров.
Было странно, что батя не кавалерист, не снайпер, а только повозочный, который управляет пароконной тележкой.
А мама молилась и говорила, что на повозке, даст бог, и не убьют, и что скоро конец войне.
Дедушка Трофим приходил в гости, согласно кивал головой и подтверждал, что не должны бы убить. А дед Тиша ворчал потому, что — это битва, и ничего наперед не известно.
Однажды они принесли мне двух сизаков, сделали для них на чердаке гнездо, и мне сразу стало легче, будто подружками обзавелась.
Подолгу сидела, бывало, с голубями, и говорила им о папке, и что он вернется и тоже будет радоваться им.
Папу убили на окраине Берлина, в конце апреля сорок пятого года. Мне было уже десять лет. Мы плакали с мамой и не знали, что делать и как теперь жить,
А в День Победы к нам в дом пришли дедушки Трофим и Тиша, сели оба против мамы, и слезы текли у них по лицам. А лица были такие серые, точно с этими слезами уходила из стариков последняя жизнь.
— Ах, Кузьма, Кузьма! Сгинув, як березне́вый[52] сниг... — тоскливо говорил дед Тиша.
— Был ты, Кузьма, человек-корень, — утирал слезы дедушка Трофим. — А мы над тобой листочками шумели... Посохнем мы без тебя, Кузьма...
Мне хотелось обнять стариков, спрятать у них в больших ладонях голову — и плакать, плакать...
А после — одна — я думала об отце и о них, и о той дружбе, которая завязала их узелком.
Они всегда уважали отца, любили его. А за что? Я не знала. Жизнь в лесу шла тихо и неприметно, и отец жил, как все. Может, их дружба шла оттого, что все они были мечтатели, умели радоваться маленькой красоте, немногословно любили свою землю и свой народ. Наверно, оттого.
Летом старики проводили нас с мамой в город, и показался он мне скучным и чужим. Деревья редкие и низкие. Птицы тоже какие-то ненастоящие — воробьи, вороны, галки. Проныры хитрющие, теребилы.
А потом я привыкла к городу, и мне даже нравилась узенькая сильная река, и машины, спешившие, как муравьи, по своим дорогам. Но все равно я не позабыла свой лес, синие старицы, перекличку зверей...
Мы несколько минут молчали. Леночка давно уже сидела рядом с Надей, и широко открытые глаза у дочки блестели. Теперь она тихонько обняла Надюшу за плечо, спросила, не подумав:
— И ты уехала обратно в лес?
Надя потрепала Леночку по волосам, улыбнулась:
— Нет. Я нашла мальчишку-голубятника и спросила, где птичий базар. И вот — ходила по этому базару и радовалась потому, что там можно купить за маленькую денежку живое, с крыльями счастье.
Я покупала одних только синих птиц, похожих на дикарей в лесу. Пять лет разводила почтовиков, синих бантовых омичей, сизых чубатых. Потом подумала: зря выбираю из радуги только один цвет, — и купила желтых.
Когда было время, уходила на чердак к своим птицам, сидела возле них, и мне казалось: они воркуют, как витютни на сухой березке.
В воскресенье срубила за городом маленькую со́сенку, поставила ее на чердаке.
И был мне здесь свой маленький лес и моя прошлая жизнь, та, что была при папе.
Иногда наведывались к нам дедушки Трофим и Тиша. Они стали совсем ветхие и прозрачные. Приносили грибки и ягоды и, отвечая на вопрос, качали головами:
— Да что ж — кряхтя живется.
Бывало, дедушка Трофим крепился и, стараясь улыбнуться, говорил:
— А ничего живу. Для любопытства живу. Как и раньше.
Они мне всегда говорили про лес, и сами были как частица этого леса.
— Ах, город, город! — вздыхал дедушка Трофим, и мне непонятно было — радуется он или грустит. — Ты бы, Наденька, снегирей сюда привезла, чечеток, что ли. Они ведь быстро множатся, птички-то...
Они уходили, а я думала: пусть каждый человек посадит в городе елку или сосну, да так, чтобы стояли деревья тесно, взяв друг дружку за руки. Ведь это хорошо будет?
Она вопросительно посмотрела на меня, и я согласно качнул головой потому, что я всегда желал и стремился к этому.
В сетчатом загоне заворковали голуби. Надюша ласково взглянула на птиц, сказала Леночке:
— Меня не только что мальчишки, даже взрослые «голубиной теткой» дразнят. А мне нравится.
— Ну да, это очень красиво — «голубиная тетка», — охотно подтвердила Леночка.
Надюша несколько минут сидела молча, чуть прикрыв глаза. Уже не девочка, еще не девушка, со своим языком и мыслями.
Я бросил взгляд на оконце и увидел, что небо потемнело.
Прощаясь, сказал Наде:
— Ты приходи ко мне непременно. Придешь?
— Приду. Я и так к вам пришла бы.
Улыбнулась и пояснила:
— На балконе у вас голубятня, и деревья под окнами. Значит, родные мне в доме живут.
Выйдя из Надиного двора, мы медленно пошли с Леночкой к себе. И было у меня такое чувство, точно я стал богаче, счастливей, даже добрее. Что ж, это и верно в жизни всегда так бывает, когда появится новый настоящий друг. Вот и у меня появился новый друг, мой друг Надежда.
На перекрестке мы с дочкой чуть не наткнулись на двух старых людей, медленно шагавших нам навстречу. Они опирались на палочки, шли молча. В сумраке плохо были видны их лица.
Может статься, это и были те самые два славных старичка — дедушки Трофим и Тиша. И та же самая собака — хвост калачиком — тащилась за ними, только уже совсем старая, совсем ветхая.