Вот мы с мамочкой пошли туда и Ральфика прихватили, - ведь он им тоже немножко родственник, потому - не будь Леонида Георгиевича, так и он бы на свет не явился, то есть явиться-то пожалуй явился бы, но не был бы членом нашей семьи; значит, Л. Г. ему вроде крестненького или приемного папаши. Вот и надо в нем «родственные чувства» поддерживать (это любимое выражение тети Лидуши).
Нам, конечно, были очень рады, и тетя сейчас же снарядила Леонида Георгиевича за меренгами и виноградом, которые я страшно люблю. Кондитерская y них под боком, фруктовый магазин тоже - на чудном месте квартира! - так что он мигом туда слетал.
Уселись мы рядком вокруг Selbstkocher'a (самовара (нем.)) и беседовали. Уютно так, хорошо! Тут и одного интересного-преинтересного вопроса коснулись: дело в том, что в пятницу мое рождение - событие не малой важности, a они видно не знают что мне подарить, вот, хитрецы, ловко так и выспрашивают; я тоже, ловко ,так, будто ничевусеньки не понимаю, и стала им объяснять, что y нас в гимназии y всякой девочки альбом для стихов есть, куда и ученицы, и учительницы, все что-нибудь пишут, a y меня, мол, нет. Поняли, преотлично поняли, многозначительно так переглянулись. Будет альбом.
A меренги какие дивные были, пальчики оближешь! Даже Ральф себе лапу облизал; правда, это не «витц». Дома y нас мой черномазик за чаем всегда на отдельном стуле около меня восседает, ну, и тут затребовал, не успокоился, пока его к столу не пододвинули. Ем я, a он умильно так на крем смотрит, голову скривил, глаза скосил, почмокивает и облизывается, а передними лапами на стуле перебирает и даже немного подвизгивает от нетерпения. Он в этом отношении совсем в меня: крем, шоколад и ореховую халву обожает. Ну, как отказать! Дала ему большой кусок с кремом, да он, дурень, половину себе на лапу и уронил. Ничего, чистенько потом вылизал.
Попили мы, поели, поболтали, да в половине десятого уже и дома были.
В воскресенье я утром раненько уроки выучила, потому что днем должны были придти Люба и Володя, a он нас снять обещал, - до сих пор все еще не приходилось.
Прилетел, как всегда, веселый, сияющий, только около левого глаза здоровеннейший синяк, или скорее даже желтяк, с лиловыми разводами, - последний крик моды такое сочетание цветов, уверяет он.
«Это ж, - говорю, - кто тебя так благословил?»
- Пострадал, Мурка, невинно пострадал из-за хлеба насущного, во время избиения младенцев.
«Это еще что за избиение?»
- A видишь ли, y нас такой устав военный существует, чтобы новичкам, значит, горбушек и не нюхать, - это, мол, только для старослужащих.
«Что ты там еще врешь?»
- Ел боб, не вру!
«Что это за «ел боб» такой?»
- A это, видишь ли, потому, что божиться грешно, говорят, Бога всуе поминать, ну, a «ел боб» сказать - какой же грех? - a все равно клятва: соврать, значит, не моги.
«Ну, ладно, a синяк-то все-таки откуда?»
- Говорю, невинно пострадал. Прихожу вчера в столовую, a на моем приборе горбушка лежит, пузыристая такая, как губка, не от нижней корки - та все одно, что подметка, - a верхняя (Володя даже при одном воспоминании облизнулся). И ведь знаю, придут «старики», отымут. Я ее живо цап - да в карман, только откусил, сколько в рот влезло. Не успел еще и разжевать толком, как уж вся гурьба и нахлынула. Они как придут, сейчас первым долгом розыск горбушек. И тут тоже самое:
- «Красногорский, a твой хлеб где?» - кричит самый наш верзила и горлан Дубов. Я и ответить не успел, a он:
- «А жуешь что? А? Краюхи утаивать? Старших обжуливать? Эй, братцы, вытряхнуть из него горбушку!»
- И вытряхнули?
- Вытряхнули, да еще как! Вот и орденом сим за отличие снабдили, - докончил он, показывая на «последний крик моды».
Весело же там y них! Я бы всегда битая ходила, потому горбушки, да еще такие пузыристые, до смерти люблю.
В ожидании Любы мы пошли в мою комнату, то есть Володя пошел, a меня мамочка позвала примерять платье, которое портниха принесла.
Возвращаюсь, смотрю, - Володя что-то кончает писать и с шиком расчеркивается. О ужас! - альбом Ермолаевой, который она дала мне, чтобы я ей что-нибудь на память написала!
«Ты что там царапаешь?»
- Да уж очень чувствительные все вещи y этой девицы понаписаны, вот например:
Ручей два древа разделяет,
Но ветви их сплетясь растут,
Судьба (ах!!.) два сердца (ох!..) разлучает,
Но мысли их в одном живут…
От горячо любящей тебя подруги
Муси Старобельской.
Душедрательно!.. Сногсшибательно! Ел боб, я умилен!..
Мурка, Мурка, неужто ты ничего еще глупее не выдумала?»
Вот противный, вот бездушный, смеет смеяться над такими дивными стихами!
Я ему отвечаю одним только словом:
- Дурак!
«Рад стараться, ваше превосходительство!»
Даже не рассердился, - урод.
«Знаешь, Муська, я так тронут, так умилен, что не мог воздержаться, и в порыве восторга тоже написал сей неведомой девице разумный совет, как быть счастливой, слушай:
Когда хочешь быть счастлив,
Тогда кушай чернослив,
И от этого в желудке
Разведутся незабудки.
Писал
Ой-ой-ой
Как избитый герой.
Тмутаракань. 31 февраля 1924 года.
«Небось, пишете, пишете, a нет, чтобы разумный, истинно дружеский совет подруге дать. Коли она этим не довольна будет, уж не знаю, чем ей и угодить».
Вот противный мальчишка! Вот чучело! Но надо ему отдать справедливость, смешное чучело.
Я злюсь, но начинаю хохотать, a за моей спиной тоже кто-то заливается-хохочет; это Люба незаметно вошла, - мы за своими литературными разговорами и звонка не слышали.
«А! - воскликнул Володя, низко раскланиваясь: - честь имею кланяться».
- Здравствуйте, - говорит Люба.
«А осмеливаюсь спросить о дражайшем здравии и благоденствии m-lle Армяш-де-Терракот»? - продолжает он балаганить.
- Здорова и вам кланяется, - отвечает Люба.
«Тронут… двинут… могу сказать - опрокинут», - и, перекувырнувшись ногами кверху, Володя падает на пол.
Тут в дело вмешался Ральфик, примчавшийся, как угорелый, на этот шум. Володькины ноги дрыгали еще в воздухе, как он, подпрыгнув, ловко вцепился в края его «пьедесталов» и казенному имуществу грозила крутая беда.
Ну, нахохотались же мы и надурачились, что называется вволю, пока не вспомнили про фотографию; чуть-чуть опять не забыли!
Володя сделал несколько снимков в разных позах: и нас с Любой вдвоем, и с Ральфом втроем, и порознь всех троих. Увидим, удачно ли выйдет. С ними еще что-то нужно делать, проявлять как-то, и то еще не сразу верно получится, a сперва на стекле все будет вверх ногами. Ну, да это глупости, посмотреть все-таки можно: только перевернуть пластинку, - и ноги окажутся внизу, a голова там, где ей полагается.
После обеда Володя скоро сократился вместе с дядей Колей, который тоже y нас обедал. Бедный дядя мой что-то притих, кажется y него на душе кошки скребут; мамуся говорила, что, быть может, его скоро возьмут на войну, тогда ему придется уехать и оставить Володю одного. Конечно, он не трусит и противных япошек с радостью поколотит, но мамуся говорила, что он страшно огорчен разлукой с Володей. Подумайте только, ведь y бедного дяди умерла жена и его первый старший сын Саша, один только единственный Володя и остался, еще бы душа не болела! Бедный дядюшка! Мне так за него грустно сделалось, что и дурачиться охота пропала; уселись мы с Любой тихо и чинно в моей комнате на диванчик и стали беседовать.
Люблю я свою комнатку - маленькая, уютная, особенно когда фонарик зажгут, - он такой голубовато-зеленый, аквамариновый, и свет от него мягкий, точно лунные лучи, - a вы ведь знаете, как я луну люблю; при ней все точно в сказке, такое таинственное и будто колышется; красиво. A на душе и хорошо, и чуть-чуть жутко!
И припомнилась мне настоящая луна, которая это лето так славно светила нам в лесу, когда мы елку устраивали. Припомнила и стала Любе рассказывать и про это, и про все вообще. Вспомнила своего доброго, славного «рыцаря» Митю, своего милого «пеклеванного» мальчика, как он всегда угождал мне, как любил меня. Рассказала Любе и про шишку, которую я себе набила, и как Митя ею огорчен был и, чтобы хоть сколько-нибудь меня утешить, ежедневно таскал мне «миньон» от своей тетки, и как она застала его и назвала вором. Бедный, бедный мальчик, такой честный, такой правдивый и вдруг - «вор», и это из-за меня! Сказала я ей, как он просил меня выйти за него замуж, и я обещала, потому что он так плакал, так плакал и иначе никогда не перестал бы.
«Так ты, значит, решила замуж выходит?» - говорит Люба.
- Да я и не знаю… Если обещала… Ведь нечестно… Он так любит меня!..
«А если другой тебя также полюбит и тоже плакать будет?»
- Зачем? Нет, верно не полюбит, a то… Я не знаю…
«А я тебе говорю, что непременно полюбит, потому ты ужасно хорошенькая, это все говорят. Да вот наш Саша, - ты ему страшно нравишься, он тебе даже стихи посвятил и теперь журнал еженедельный издает в твою честь. Я уходила, смотрю, сидит, корпит, каракульки выводит. Хотела посмотреть, не показал. Завтра, верно, сам принесет.
Ну, Саша, то ерунда, не считается, но что, если и правда меня три, четыре, десять человек полюбят, и все плакать станут? Ведь не за десять же человек выходить?..
A ну, их совсем! Вот нашла о чем думать! Ведь это выйдет, что я записываю воспоминания о будущем, a не о прошлом.
Уф, устала! Вот расписалась!
Новенькая. - Карлик и великан. - Сашин журнал.
Сегодня к нам привели, наконец, новенькую. Мы думали, она экзаменоваться будет, да нет, она экзамен уже выдержала раньше в том городе, где её папа служил, a как его сюда перевели, ну, и ее в нашу гимназию пристроили, благо вакансия нашлась.
Сидим мы на русском уроке и пишем все ту же несчастную «Малороссию», которую я тогда не знала. Только этот раз я ее на зубок выучила и говорить и писать. Так строчим мы. Вдруг дверь сама собой открывается, точно по волшебству, потому что через стекло выше ручки не видать, чтобы ее кто-нибудь отворял, - распахивается и входит классная дама пятого A, a с ней новенькая.