— Давай! — крикнул он Евдешке.
Большерогий вол двинулся к Егордану. Но Егордан упал перед ним поперек борозды, и пальцы его вытянутых рук вцепились в рыхлую землю, будто пашню уносили из-под него и он старался этому помешать.
— Старец Семен, неужто и по мне сохой пройдешь? — простонал он.
Его рваная рубаха сбилась кверху, а твердые от грязи штаны из телячьей кожи оттопырились над костлявой поясницей, будто верша.
Евдешка с возгласом: «Ой» — попятилась и остановила вола.
— Веди! — крикнул ей старик Семен.
Он выпрямился и, не выпуская рукояти сохи, хлестнул вола. Вол рванулся, резко присев на задние ноги, и устремился вперед. Волоча за собой Евдешку, он надвинулся на лежащего Егордана. Никита и Алексей разом заголосили. А Егордан, вздрогнув, еще плотнее прижался к земле, закрыл глаза и замер. Евдешка отвела вола в сторону.
— Давай, давай! — диким голосом орал Семен, нахлестывая животное.
Вол рвался в разные стороны, соха криво расчерчивала пашню. Старик опрокинул соху, подскочил к распростертому на земле Егордану, забегал вокруг него, будто танцуя, и вдруг схватил его за ноги, чтобы оттащить в сторону.
Федосья с криком повисла на руках старика.
— Довольно тебе, Семен! Совсем стыд потерял! Не боюсь я твоей чертовой собаки, я не Веселовская!
А Никитка поднял высоко над головой подвернувшийся под руку кол и двинулся на обидчика.
Старик, скрывая смущение, загнусавил:
— Не бабье это дело и не детское! Это подсудное дело! — Бегая вокруг Егордана, он убеждал его и грозил — Дурак, тебе же попадет за это, я знаю: ты нарочно жену не унимаешь, чтобы потом можно было сказать: «Он избил мою законную, венчанную жену»[15]. Ну, да я лучше тебя законы знаю. Все равно через князя заберу весь твой урожай, а тебе еще придется оплатить двух рабочих и одного вола за целый день.
В это время вдруг послышался певучий голос старой Дарьи:
— Может, ты, Семен, и знаешь законы, но вот знаешь ли ты, что такое совесть, а?
Если бы Дарья кричала и возмущалась так же, как все, никто бы на нее и внимания не обратил. Но тихий, певучий голос маленькой, сухонькой старушки, стоящей на краю пашни, подействовал на страшного обидчика. Умолкнув, все повернулись к ней.
— А ты что, свою совесть хочешь мне одолжить? — спросил оторопевший Семен.
— Совесть — не серая лошадь, ее не одолжишь. Вот и показал, что она тебе неведома… Да и не удивляюсь я на Семена, — продолжала Дарья, — эта рыбка из знакомого мне озерка, а удивляюсь я тебе, Евдешка Татарская дочь. Зачем ты на свое сердце топор заносишь, к своей печени нож приставляешь? Отвечай мне, несчастная! Или ты не батрачка, не нищая? Или ошибаюсь я и ты не Евдешка Татарская дочь, а Пелагея Сыгаева Князева жена? Да как ты посмела заодно с богатеями на клочок бедняцкой земли позариться! Отвечай-ка мне напрямик, не виляя и не пряча свои бесстыжие глаза! Зачем ты привела сюда этого лешего?
— А я, что ли, его привела! — отворачиваясь, проворчала смущенная Евдешка. — Иль я не батрачка?
— Вот я и спрашиваю: как же ты, батрачка, пошла-против батраков, за богатеев?
— Они мне говорили: «У тебя есть земля, она тебе-не нужна, отдай ее Семену». А не сказали, что у Егордана отобрать хотят.
— А ты взгляни под ноги-то, ведь не слепая. Может, увидишь, несчастная, что стоишь на чужой, засеянной пашне.
Евдешка послушно глянула под ноги:
— А я разве знаю их темные дела? Как собак, стравливают нас. Кончено! Ухожу я от них, постель на спину — и ухожу.
Она быстро выпрягла вола из сохи и подошла к лежащему Егордану:
— Егорданушка, ты не обижайся на меня, и вы все не обижайтесь, простите дуру… Я и не знала, что взялась перепахивать засеянную пашню.
— И не видала, что делаешь? — грозно спросила ее Дарья. — Ослепла, что ли?
— Не думала, вот и не видала. Хотите — верьте, хотите— нет… — Евдешка поправила старый платок на голове и поспешно двинулась по направлению к Эргиттэ.
Семен поймал вола, запряг его в сани, стоящие на краю пашни, взвалил на них соху и поехал прочь, зацепив на дороге изгородь и с треском сломав большую жердь.
Все семейство бросилось поднимать Егордана.
— Семен, а Семен, что же ты нас не перебил? А то ведь тебе потом это припомнится! — крикнула Федосья вдогонку Семену.
— Перестань! — сказал Егордан, стоя на коленях. — Ну его…
Вскоре приехали Эрдэлир и Бобров. Увидев, что Егордан сидит на дворе в одной рубашке, фельдшер по-дружески пожурил его. Но он был чрезвычайно рад выздоровлению пациента и сказал, похлопывая Егордана по плечу:
— Молодец, вот молодец! Ну, спасибо тебе!
— Нет, тебе пасиба, — заговорил растроганный Егордан. — Несчастье мое, что не могу говорить по-русски. — И, резко обернувшись, он обратился к Никитке: — Скажи-ка ему мои слова, что, мол, стал он для меня богом, что без него пропал бы и я и мои дети… что он спас мне жизнь и я буду благодарен ему, пока дышу, и дети мои будут благодарны. Скажи ему, что он хороший русский человек, друг бедных…
Мальчик, как мог, перевел фельдшеру слова отца, но, видимо, Бобров все-таки многого не понял.
— Спасибо тебе, Егордан! — повторил он. — Труды мои не пропали даром. Вот возьми, только не ешьте, а сажайте, — и он протянул Егордану небольшой узелок семенного картофеля.
— Пасиба! Пасиба!
Спустя несколько дней злосчастный семеновский вол выздоровел так же внезапно, как и захромал. К великому удивлению Федосьи, которая пошла утром поить скотину, животного на месте не оказалось. Вол, видно, ночью поднялся, растолкал рогами слабые жерди изгороди и теперь преспокойно жевал зеленую траву на дальней опушке леса.
Услышав радостную новость, все домочадцы тут же выбежали из юрты и с трудом водворили вола на место.
Затем Никитка побежал в Эргиттэ, где находился летник Семеновых. Павла он не застал. Дома оказалась мать хозяина, грозная старуха Мавра, да кое-кто из челяди.
Мавры Никитка боялся. Ее суровое, морщинистое, почти квадратное лицо, маленький остренький носик и круглые пронзительные глаза не сулили ничего хорошего. А кроме того, Мавру ничем не удивишь, все она заранее знает и может предугадать любую новость. И что бы ни рассказали при ней, она непременно заявит:
— Ну вот, так я и думала!
Да и вообще при ней лучше молчать, а то пронзит тебя своим острым взглядом и так прикрикнет, что вздрогнешь, точно ужаленный. Всех, кто беднее ее, старуха презирает и за людей не считает. А беднее ее — все, кроме Сыгаевых. Только два брата Егоровы да Федор Веселов могут с ней равняться.
— Скажите, важность какая!.. Ах, такие-сякие!.. И он туда же!.. — вот ее излюбленные выражения.
Мавра долго делала вид, что не замечает стоящего в дверях Никитку, и вдруг, не глядя на него, неожиданно прокричала:
— Ты зачем пришел?
— Вол выздоровел.
— Значит, пришел объявить, что вы его не съели? Важность-то какая! Поговорим через десять дней, не раньше. Может, опять захворает. Тогда будет ровно пятьдесят три дня… Пока пусть у вас стоит, и никуда не выпускайте. Да скажешь отцу, пусть в этом году сдаст нам в аренду Дулгалах, не то Федор все равно заберет. А нам сдадите в счет долгов за вола, — ведь твой хворый отец не больно много наработает теперь. Так и скажешь ему. — Она взяла со стола оладью и протянула Никитке. — На вот, проглоти да беги.
Мальчик выскочил за дверь и уже поднес было оладью ко рту, но вдруг швырнул ее залаявшей у ног белой собаке и помчался домой.
Наконец Павел Семенов признал, что вол выздоровел. Он приказал выпустить его на зеленую лужайку. Прощались с волом сердечно, каждый погладил его, похлопал по шее. Долго еще потом в маленькой юрте вспоминали злосчастного вола, пожалуй даже скучали по нем.
— Я сегодня видел Семенова вола, — сказал однажды Егордан. — Бредет себе, варнак этакий, не остановился даже, не дал себя приласкать.
Никитка и Алексей обиделись за отца. Но важно, что вол был здоров, и особенно печалиться не следовало.
Наступили летние дни. На грядках, где обе семьи сообща посадили картофель, которым поделился с ними Бобров, дружно вылезла лапчатая ботва. Хотя Ляглярины остались должны Семенову за пятьдесят три рабочих дня — правда, еще было неизвестно, как и когда потребует он свой долг, — тем не менее в семье Егордана. казалось, настало, наконец, благополучие. Приближалась горячая пора сенокоса, и Дулгалах дал в этом году обильный урожай трав.
Как-то в ненастный вечер, когда Ляглярины и Эрдэлиры собрались перед камельком, где на рожнах жарились гальяны, в юрту вошел старик Семен. На голове у него была напялена рваная суконная шапчонка, в руке он держал старое волосяное опахало. Полы его короткого пальто из синей дабы распахнулись, открыв босые ноги и лоснящиеся от грязи полотняные штаны, подвернутые выше колен. Тяжело ступая своими журавлиными ногами, Семен молча подошел к нарам и уселся. Оглядев мутными глазами юрту, он отвернулся от людей и уставился в открытую дверь.
— Что нового, старец Семен? — спросил Егордан, чувствуя, что Сидоркин сын посетил их неспроста.
Старик, не меняя позы, медленно вынул из кармана табакерку, засунул в нос понюшку, оглушительно чихнул и прогнусавил:
— Ничего! Какие могут быть новости у меня, горемыки… Вот по твоим делам в посыльных хожу. Князь тебе грамотку прислал. Прими ее от меня собственными руками.
Потом он глубоко вздохнул, будто очень устал, и, преувеличенно наклоняясь то в одну, то в другую сторону, принялся шарить у себя за пазухой. Он вывернул все карманы, даже заглянул в табакерку и уже потом со спокойной важностью вынул из-под шапки запечатанный конверт.
Алексей подбежал к Семену, чтобы передать конверт отцу, но старик высоко поднял его над головой мальчика. Тогда Егордан сам принял бумагу. Он долго вертел в руках треугольный конверт с сургучными печатями, на Которых были изображены два утиных пера — признак важности и срочности указа. Все вопросительно смотрели на него.